— Сергей Яковлевич, две гимназистки изнасилованы!
— Как? Кем?
Ениколопов развел руками: откуда знать? Князь сидел на развороченной постели. Долго молчал. Потом сунулся лицом в подушки — заплакал. Успокоившись немного, сказал:
— Я отказываюсь понимать происходящее. Сначала гимназисты, а убили какого-то студента, которого никто в городе не мог опознать. Но не студенты же, не гимназисты же могли изнасиловать девочек! Кто? Опять я сталкиваюсь с черными силами Уренска…
— Совет уже собрался, — ответил Ениколопов. — Будем решать вопрос о создании милиции. Поймите, князь: это необходимость историческая, ввиду полного бессилия полиции. Нужно, чтобы губернское управление в вашем лице поддержало просьбу Совета о выдаче оружия. Вы — не первый, многие губернаторы уже так сделали…
На следующий день, с утра пораньше, Мышецкий издал повеление закрыть все гимназии — «впредь до особого распоряжения». А со стороны вокзала громыхнуло четким и резким взрывом.
— Не бегите, Огурцов, — сказал Мышецкий. — И так узнаем потом.
Выяснилось вскоре, что этим взрывом был раскрыт почтовый вагон, стоявший на запасных путях. К сожалению, никто не видел покусителей: они скрылись, убедясь, что вагон был пуст…
— Господи, — сказал Мышецкий, — только не отступись от меня. Хотя бы так, как сейчас, но только не надо больше…
Генерал Аннинский пропадал далеко в степи, словно открещиваясь от участия в губернских событиях, а полковник Алябьев затворил себя в добровольном аресте — сидел дома. Все было шито-крыто: пока солдаты маячили на митингах, чья-то ловкая рука уперла из казарм почти все оружие. Гарнизон сразу остался без винтовок.
В гневе, среди ночи, спотыкаясь о шпалы, солдаты кинулись на вокзальные пути. Там, в тупике, стояли два вагона-цейхгауза. Быстро сбили замки — одни патроны. Винтовок не было. Солдаты направились к дому полковника Алябьева. Один встал на плечи другому, заглядывая через желтые занавески.
— Ну что? — спросили его внизу. — Небось заговор клеит?
— Не! Карты раскладывает… жена кота гладит.
Тихо! Справились у денщика: нет, божился тот, полковник из дому не выходил, стихи под гитару поет, никого у него не было сегодня. После этого случая Борисяк стал круто гнуть Совет на укрепление дисциплины в гарнизоне. Никаких самовольных отлучек из казарм. «Постричься! Застегнуться! Пришить хлястики! Патрулировать в ночное время по городу, порядок!» — командовал Борисяк жестко…
И вся эта серая вольница, хлебнув свободы, встала на дыбы:
— Самоволок не будя? Та ты хто? Офицер, што ли? Да с нас и Алябьев сам того не требует! Ишь ты, ферт! Семечков тебе не погрызи, барышню тебе не пощупай… А ты нам — што? Генерал? Вот сейчай уйдем, в такую-то в мать, харкнем тебе тут на пол…
— Идите, — сказал Борисяк.
И ушли. Вечером повисли, как виноград, на тендере случайного паровоза — уехали куда-то к черту на кулички. Домой, наверное. Попросту — дезертировали из армии. Но часть солдат осталась, и эта часть, верная Совету, сидела в казармах, она патрулировала — на нее можно было положиться…
— Революции, — говорил Борисяк, — сброд не нужен. Нужны люди!
А полковник Алябьев мрачно раскладывал пасьянсы. Действовал он теперь из подполья: оружие было спрятано офицерами в надежном месте. И один зубчик цеплялся за другой: ввести военное положение мог только губернатор, князь Мышецкий. От самого Алябьева ничего не зависело: оружие лежало пока бесполезное…
— Машенька, — говорил Алябьев жене, — завари-ка ты нам чаю. Хоть чайку попить спокойно, не под красным знаменем!
А под окнами полковника крутился какой-то человек, растрепанный и крепко избитый. Крутился с утра, вызывающе выкрикивая:
— Позор! Стыдно, судари мои… Губернатор сдал город конвенту! Где армия? Эй, народы! Отзовитесь на клич русского патриота…
— Машенька, — поморщился Алябьев, — затвори-ка форточку.
Горлопан обещал писать самому кайзеру Германии — Вильгельму:
— Пусть придет сюда император Германии, и пусть он наведет порядок! Вот это человек, я понимаю: на скрипке играет, картины рисует, оперу сочинил, в церкви за епископа служит, в театре поет, броненосцы строит. И все это — одной рукой, а другая давно отсохла… Учитесь, господа, жить, как кайзер!
Проходил мимо патруль, взял крикуна под локотки, и ноги оратора, обутые в заплатанные валенки, поволочились по снегу.
— Сами! Сами меня тащите! — кричал он. — А я не пойду. Конвента вашего не признаю, государя своего презира-а-аю… Где Малюта Скуратов? Где опричнина? Дайте мне Малюту Скуратова, и я его поцелую! Слышу «ура», но не слышу «гайда»!..
Треснули его по зубам — утих. И своими ногами дальше пошел.
Итак, занятия в гимназиях прекратились. Волею рокового случая — от папирос и дубинок — породились грандиозные осложнения. Зиночка Баламугова сидела на кухне, пила чай с кизиловым вареньем и горько плакала. Да и как было не плакать! Боря Потоцкий назначил ей свидание, а родители не пускали на улицу.
— Почему, — говорила Зиночка, — почему Машу Чацкую отпускают, а меня, словно каторжную, дома морят? Варварры!..
Вошел и сам папа Баламутов — участковый надзиратель по шестому (самому беспокойному) околотку города Уренска.
— Вот я, — сказал папа, — как сниму сейчас ремень да как заголю тебе яблочки… Не посмотрю, что ты с кавалером гуляешь!
Так-то вот, сидя взаперти, «бастовала» Зиночка. С горя она съела всю банку варенья. Боря такой красивый, такой загадочный, он так сладко целует Зиночку в подворотнях. И никого не боится! А этот противный околоточный надзиратель, который ее сделал (о чем Зиночка уже с шестого класса догадывается), не пускает ее на свидание с Борей…