На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 151


К оглавлению

151

Сергей Яковлевич раздраженно перебил его:

— Мы, мы, мы… Услышу ли я когда-нибудь от вас личное мнение? Можете ли вы говорить только от себя? Как вы считаете?

Борисяк не обиделся, закинул волосы назад, пригладил.

— Сергей Яковлевич, — сказал он, — я имею право говорить «мы», и вам было бы просто неинтересно разговаривать со мной, если бы я, санитарный инспектор Уренска, говорил только «я… я… я!». Потому-то, на протяжении всей своей службы, вы и вынуждаете меня на искренность, что чувствуете, как умный человек: я — не я, а я — это МЫ, это мнение рабочего класса… так вот, я еще раз заявляю вам, князь: МЫ — против думы!.. МЫ, князь!

Сергей Яковлевич тоже не обиделся, только спросил:

— Значит… бойкот?

— Выходит, так: бойкот.

Навел порядок на своем столе, захлопнул чернильницу, спросил:

— А как относится к этому Ениколопов?

— Лично ему — плевать! Но эсеры тоже за бойкот думы.

— Странно… — задумался Мышецкий.

Странно было еще и потому, что при встрече с акушеркой Корево он высказал ей свои сомнения в отношении бойкота думы Советом, и женщина вдруг перешла на его сторону — на сторону губернатора.

— Бойкот — это ошибка, — толковала Корево, — и я не понимаю, как и вы, к чему бойкот? Когда больно — кричат… Необязательно кричать в трубу, можно и в щелочку: кто-нибудь да услышит!

— Впрочем, — ответил ей тогда Мышецкий, — пусть, меня это не касается. Я — губернатор, а следовательно, должен быть скалой, о которую пусть разбиваются все течения…

Акушерка посмотрела на него чересчур внимательно:

— Ведь это не ваши слова, князь… Кто это сказал?

Сергей Яковлевич прикрыл свою неловкость смехом:

— Булыгин — великий человек: его уже цитируют все губернаторы, в том числе и ваш покорный слуга, князь Мышецкий.

— Нет, — ответила Корево, — это не Булыгин!

— Но слышал я их именно от министра Булыгина!

— Значит, министр тоже перенял их от кого-то… А от кого? Я что-то читала, постойте — вспомню… Вот! Я вспомнила: так наставлял губернаторов сам император. И вы, Сергей Яковлевич, повторяете слова самого царя…

Мышецкий не смутился.

— Знаете, — сказал, — жизнь такова, что всегда приходится кого-то повторять. Боюсь одного… Очень боюсь, как юрист!

— Чего же?

— Военно-полевых судов. А они уже появились. Пока, правда, стихийно. Но боюсь, как бы их не узаконили.

Женщина помялась, зябко дернув плечами:

— На обыденном языке это все равно — смертная казнь.

— Да! — ответил Мышецкий. — Но язык правоведа не повернется, чтобы назвать казнью простое убийство. Последним в России был казнен Каляев — теперь начинаются убийства! Смерть не по закону, а лишь по усмотрению носителей погон. Это есть нечто чудовищное! Сидит там за столом блистательная «троица», тупая и жадная, двери заперты, публики нет, адвоката нет, журналистов нет… А что есть? Только сила машины — безмозглой! Мясорубка! Так, мадам…

Корево повернула к нему свое лицо — мокрое от слез:

— Это пройдет. Но вы… вы опасный человек!

— Для кого? — поразился князь. — Почему? Что случилось?

— Потому что вам, князь, нельзя говорить так. Вы для меня всегда были, простите, маленькой точкой… Где-то очень далеко! Там, где навсегда сходятся, воедино печальные рельсы…

— А — сейчас? — спросил ее Мышецкий почти в надежде.

— А сейчас, именно после этих слов, вы быстро увеличились. И стоите рядом. Вы кого-то раздавите на своем пути! Как страшная тяжелая машина, как экспресс, который никогда не останавливается возле маленьких и забытых всеми полустанков…

Мышецкий был донельзя обескуражен: он никак не ожидал, что его протест противу казней военно-полевым судом вызовет такую сложную и непонятную для него реакцию в этой женщине, мимо которой проносится, как экспресс, его путаная губернаторская жизнь.

— О чем вы плачете? — спросил он растерянно. — Не надо, милая госпожа Корево… Что я могу сделать для вас, скажите? Мои слова — не только слова. Пусть город составит коллективный протест против смертной казни в России, и я, князь Мышецкий, торжественно подпишу его первым. Посылайте его куда угодно — я не беглец своих слов. Но ваших слез, простите, так и не понял…

Вечером, волоча в опущенной руке широкий газетный лист «Московских ведомостей», князь Мышецкий поднялся по лестнице наверх — к столу, к лампе, к одиночеству, к подносу с бутылками.

Какой-то досужий офицер, герой Маньчжурии, писал:

«…напрасно нас пытаются уверить, что революционеров много. Нет, их всего — тысяча-другая! Дурную траву с поля вон! Если государственная власть не приложит мудрости этой пословицы к своей политике, тогда несчастная Русь не перестанет зарастать бурьяном революций. Пора снять маски, пора опустить забрала перед боем. Для власти, владеющей военной силой, не остается иного пути, как прозреть, вступая в открытую борьбу — огнем и мечом — против тайного всеобщего врага…»

Такие заявления в печати были не редкость. И не эта бугада поразила князя Мышецкого, — бугада была подписана, словно вызывая на поединок. «Граф Анат. Подгоричани» — стояла подпись внизу…

«Жаль… Почему бы ему и не погибнуть на Фейчшулинском перевале!»


Гори, гори, моя звезда,
Звезда моя — вечерняя,
Ты у меня всегда одна…

Возле окна, с рюмкой в руках, он отыскивал на уренском небосводе, черном и глубоком, свою звезду… Не находил!

Из губернии стали удирать дворяне. Движение же поездов было в руках мастеровых депо, и деньги за проданные билеты поступали в кассу революции.

Однако связь с Казанью через Тургай была прервана.

151