Было обидно за думу, и Мышецкий пришел в говорильню Бобров в удрученном настроении.
— Что произошло в России? — говорил он, вступая в комнаты. — Я постоянно ратовал, чтобы сбросить с монархии путы самодержавия! Парламентарное совокупление крайностей слева и справа, казалось мне, даст тот блестящий результат народного самоуправства, которого мы ждем от истинной демократии… А — теперь? Я отказываюсь понимать что-либо. Но остаюсь при своей точке зрения: монархия — да, самодержавие — нет!
Директор депо Смирнов ответил из угла:
— Для таких совокуплений, князь, нужны Бисмарки!
— Скорее — Бонапарт! — добавил Бобр. — Мы нуждаемся в крепкой руке. Нас раздавило господство народолюбия, не хватит ли уже народопоклонства? Народ — не идол, а — хам… Не казней власти надобно нам бояться, а благословлять эту власть, которая ограждает нас от хама… Долой принудительную монополию любви к человечеству! Человечество только во мне самом! Себе поклоняюсь, себя люблю, себя обожаю… Господи, слышишь ли? Внемлешь ли?
Кликушество, в которое кинуло вдруг Бобров, ошеломило князя Мышецкого: отрекаться можно, но нельзя же так откровенно блевать в ту самую вазу, на которую ранее глядел с умилением!
— Ваше уныние, — сказал князь, — не есть ликование души. Господин Бобр, лозунги — это не белье: поносил и бросил! Не хочу казаться пошляком, но… Идеалы необходимы человеку! Без идеалов человек — скотина. Узколоб, узкоглаз, широкоротен и мерзок!
На что почтенная Бобриха ответила князю с упреком:
— Вы известный идеалист со склонностью к утопиям. Но пусть свобода останется на словах. А не на улицах… Мы уже достаточно наблюдали ее. Слава богу, у нас обошлось без баррикад!
Из буфетной, сочно облизываясь, как сытый кот, вышел в гостиную Ениколопов, с хитрецой посмотрел на губернатора.
— Вот оно как бывает, князь! — засмеялся эсер. — Некоторые уже забыли, что и Христос порой лукавил… Да перестаньте вы каркать, господа! — сказал Ениколопов добродушно, хлопая Бобра по животику, выпиравшему из-под цветастой жилетки. — Хотите, и я научу вас, как надо лукавить? Можете в душе отрекаться от революции, но продолжайте вслух называть ее великой. Тогда вы будете передовыми персонами в обществе, не покидая заветов государственного служения… Разве не правда, господа?
Вошла горничная в кружевном, дыбом стоячем от крахмала переднике, заявила хозяйке обиженно:
— Вадим Аркадьевич, только я отвернулась, весь салат съесть изволили… Что же мне, снова готовить? И бутылки все перепробовали…
Ениколопов, обратясь к девушке, воскликнул весело:
— Тьмы, барышня! Побольше тьмы нам… Вы правы, милая Вероника, заговорив именно сейчас о салатах. Ибо сейчас Россия вылезла на самый край тарелки… Вижу отсюда, из убежища Бобров, как на смену лозунгам восстания уже загораются факелы мистицизма! Вижу, Вероничка, как прыщавый студент откладывает Струве и берется за изучение по Форелю полового вопроса… Господа! Нас ожидает время похоти и сквернословия. Не стыдитесь распутничать!
— Неправда, — раздался тихий голос Мышецкого, — каждый человек, даже при дворе тирана Тиберия, должен остаться при своих идеалах. В этом — спасение от реакции, от ужаса. Но из жалости к больной России надобно остановить и нож революции, ибо она слишком негуманный хирург. Она режет, не прислушиваясь к воплю…
— Браво, князь, — сказала Бобриха. — Наконец-то!
— И человеку не все дозволено, — продолжал Мышецкий. — Жизнь без закона есть отступление перед цивилизацией. Без веры в нечто мы с грохотом откатываемся во времена доисторического варварства… Лучше пусть стоит надо мной глупый гоголевский городничий, но только не диктатура господ из депо!
— О! — покачнулся Ениколопов, выдав свое опьянение. — Только теперь, князь, разгадал я ваше политическое кредо… Позвольте же и мне честно высказать вам свое?
— Просим, просим, — похлопал Бобр.
Ениколопов ответил так:
— Пусть только встанет человек, который скажет, что у него есть в наличности миллион… И я воскликну: «Вот он, истинно свободный человек!» Господа, когда человек может быть свободен? Тогда лишь, когда он может делать все, что хочет. А когда он может это делать? Лишь тогда, когда у него есть деньги. Но отпускается ли грозной судьбой каждому из нас по миллиону? Увы, нет… Так я теперь спрашиваю вас: «А вывод, господа? Какой?»
Сергей Яковлевич с удивлением смотрел на Ениколопова:
— Послушайте, гроза всех русских губернаторов, вы, как и господин Бобр, цитируете Достоевского с такой бесподобной лихостью, что я начинаю думать… да, я так и думаю… Не миллион ли рублей и есть предел вашей революции?
Ениколопов шутовски шаркнул ногой:
— Князь, моя революция не стяжательна. Но она, да простит мне бог, весьма отягощена грехами… Что делать, но я обожаю буржуазные салаты и восторгаюсь аристократическими винами!
— Что ж, цинизм тоже просвещает, — и Мышецкий отвернулся…
Потом, уже прощаясь, Ениколопов вдруг спросил:
— А вы не забыли, князь, нашего прошлого разговора об алмазах? И, кстати, доверьте по секрету, что вам представляется лучше — опада или подполье?
— Все плохо, — ответил Мышецкий. — Что же касается алмаза, то… Я знал лишь одного хорошего ювелира, полковника Сущева-Ракусу. А вот капитан Дремлюга не сумел оценить игры ваших граней… Не сумел и, кажется, прошел мимо вас!
Ениколопов весь сжался и поклонился.
— Надеюсь, что в скором времени оцените меня вы, — произнес он с некоторой угрозой.
— Что это значит, сударь? — насторожился Мышецкий.