— Ты что мне подал? — рассердился Мышецкий на лакея.
— Ваша милость, теперича такое положение вышло, что из Европы везут свеженину, а на Руси все протухло. Сами изволите наблюдать — забастовки кругом: еще в дороге все тухнет!
Приятной зеленью наливались в саду деревья, радостно подставляя ветви весеннему солнцу. Чирикали воробьи. Солидный господин за соседним столиком сказал Мышецкому:
— А подлец лакеишка — прав, язва! Немцы — мое почтение, сударь! Вот бы нашим радикалам у них поучиться… У них забастовочка — шалишь: как решат в рейхстаге. Маевочку справить? Пожалуйста, как министр решит… Ловкачи да умницы, вот бы нам!
Неумело расставляя костыли, пробирался среди столиков одноногий капитан. На мундире — ленточка Георгия, а пустая штанина заколота французской булавкой.
— Не возразите, сударь? — спросил инвалид, избегая сочувственных взглядов женщин, и сложил костыли возле стула князя…
Набежала легкая тучка, померкло на мгновение солнце. Но тут же снова пробилось через листву, и еще краше расцвели женские лица, а на громадных, как колеса, шляпах дам будто ожили искусственные букеты. Как сочно и молодо, как пьяняще и чувственно звенел в этом саду женский смех, — вот он, милый Петербург, милое воскресенье, белые речные трамваи плывут по Фонтанке под чарующую музыку Штрауса…
Лакей презрительно слушал, как инвалид выбирает для себя что-либо «попроще», за которым так и напрашивалось что-нибудь «подешевле».
— …попроще, — говорил капитан, стыдясь. — Селедочка с луком имеется ли? Можно? Ну, и водки, што ли… Да, пожалуй!
Сергей Яковлевич предложил офицеру мадеры.
— За то, — сказал, — что вы пережили там… в Маньчжурии!
— Ах, сударь мой, — вздохнул бедняга капитан. — Там мне было легко. А вот здесь… Здесь плохо, сударь!
И, быстро закрыв глаза, словно боясь близких слез, он по-армейски лихо опрокинул в рот себе рюмку мадеры. И крепко выдохнул, словно от водки. Винить человека нельзя: привычка казармы, традиция японского фронта!
— Культя вот, — сказал офицер неожиданно. — Культя у меня, сударь, сплоховала. И давали протез, да не лезет. Вот так и остался я, как говорят цыганки, при своем интересе… — тронул он свои костыли, печально улыбнулся.
— Думал ли я, — заговорил капитан снова, — что наши поражения могут только радовать людей в России? Мы ведь там лезли на рожон, грудью ходили на пулеметы. Только бы — Россия, только бы — честь, только бы — слава! И когда отступали, мы были измучены одним: как-то перенесут это там, на родине? А вот вернулся я… без ноги, как видите. Вот и культя опять-таки: нехорошо. И начну рассказывать, слушают. А кажется — им все равно. Теперь ведь как говорят? «Чем хуже — тем лучше» — вот как говорят, сударь…
Сергей Яковлевич был подавлен. Глухой отголосок русской трагедии коснулся его сердца явью, и это было тяжело. Оттого еще тяжело, что нечего было возразить. Можно только снять шляпу и склониться перед человеком, которого ранили дважды. Там и здесь.
И вдруг эта толстая свинья за соседним столом повернула к ним свое рыло, а в петлице — тоже гвоздичка из Ниццы, как и у князя Мышецкого.
— Много вам платили, — сказал капитану. — Меньше пить надо было, оно бы и завертелось в другую сторону…
Костыль, ловко пущенный, как стрела, пролетел мимо груди Мышецкого, произведя грандиозное разрушение на столе толстяка. Он сбрасывал с панталон ошметья салата, соус провансаль проступал на его жилетке, как пятна ржавчины.
— Что я сказал? Что я сказал? — кричал толстый мерзавец. — Вы, сударь, привыкли там рукопашничать… Но я тебя, сороконожку, под кодекс подведу… Эй, рубль дам — свисти!
Инвалид сделался страшен, сказал лакею:
— Свистни! Я тебе свисток в горло заколочу…
Сергей Яковлевич не поленился — сходил за костылем.
— Не волнуйтесь, — сказал он капитану. — Сегодня, я знаю точно, вся полиция на окраинах, гоняет рабочих, и этот негодяй будет искать городового до самого вечера. Мы позавтракаем…
Лакей наметанным взглядом уже определил бедность капитана и не убирался прочь, бодро взмахивая полотенцем…
— Извольте расплатиться, сударь, извольте…
Капитан встряхнул портмоне, долго перетрясал под скатертью мелочь. Прикидывал. А по щеке ползла горькая слеза обиды. Мышецкий торопливо сунул лакею бумажку — с лихвой.
— Не заслоняй солнце, братец! — сказал резко.
— Ах, сударь, — поднял лицо капитан. — Мне так неловко…
— Сочту за честь, — кивнул ему Мышецкий и сам потянулся к графину офицера: — Позволите?
— Водки? — обрадовался фронтовик-маньчжурец.
Мышецкий разлил водку по рюмкам.
— А почему бы и нет? — засмеялся. — Ей-ей хорошо…
И весь день гулял, а краем уха все слушал — нет ли выстрелов? Все-таки — первое мая, день опасливый…
А из восточного далека уже подкрадывалась к России весть о разгроме флота, и она, эта весть, обрушилась на Петербург, словно карающий меч…
Начинался «великий позор» (как говорили тогда о Цусиме), и этот позор был страшен тем, что никто в России не остался к нему равнодушен. Война была непопулярна, — это все так, но гибель флота — нет, нет! Известие о Цусиме отозвалось одинаково больно и в Зимнем дворце, где терли глаза фрейлины, и в подворотнях на Обводном канале, где сморкались в подолы фартуков далеко не сентиментальные дворники.
В эти дни князь Мышецкий особенно жадно прислушивался к толкованиям в Яхт-клубе, где тоже плакали, выкрикивая как-то особенно зло и люто:
— Позор! До чего мы дожили? Позор…
— Почему не купили флот у Аргентины?
— Послать Черноморский… туда же, к Цусиме!