Туда лошадка хорошо бежала. Малинки — село немалое, там и лавка винная есть. Священник по воскресным дням граммофон заводит, а мужики слушают… К полудню приехал Карпухин в Малинки, завернул прямо на кузню. Свалил все у входа, высморкался.
— Подправь, — сказал кузнецу. — Мы тебе рупь скинем…
— Ладно-кось, — остро приглянулся кузнец к работе. — А не дешев ли ты, голубь? Откель взялся?
— Сам я не дешев, да мир наш дешевший… Слышал небось про такие выселки, что Мышецкий-князь основал? Вот мы и есть таковские — самые наибеднущие. Уж ты дери с нас, друг, по-божески!
Под стуки да перестуки — разговорились.
— Вот и князь твой, бают, возвертается, — сказал кузнец. — Трясите его, как грушу! Да и мы скоро трясти станем.
Обрадовался Карпухин такой вести: князь — свой человек.
— А вы-то чего? — спросил. — За што трясти его беретесь?
— Да как же, паря, посуди сам. Приехал господин Жеребцов, земля лежит у него попусту, а нам — хоть бы горошину посадить дал! Тут и новое дело: черкашенинов с Капказу назвал, кормит, поит. А они нас — плетями! Детишкам и тем проходу не дают в усадьбе.
Карпухин глянул из-под руки: в зелени старого парка белела старая усадьба; прохладно так, хорошо, видать, там…
— А эвон, — сказал, — бабы-то пошли… Их не гонят!
— Так то — бабы, — намекнул кузнец. — Бабам и девкам проход к усадьбе не воспрещен. А нас пущать не велено, как падлу худу!
Радуясь, что скоро вернется Мышецкий, сбегал Карпухин в лавку. Купил бутылку анисовой, да еще пятачок остался.
Совсем хорошо парню! Вернулся из лавки, а кузнец уже телегу ему грузит.
— Езжай, — говорит, — я все тебе сделал…
Поехал Карпухин, лошадка притомилась. Да и солнце палит сверху, словно угольями обсыпает. Гром не гром, а вроде стреляют где-то… «Тпрру-у», — остановился Карпухин. Нет, прислушался, снова тихо. Потрусил далее. Брыкнулась в одном месте лошадь, словно ужалили. Чуть анисовая из-за пазухи не упорхнула!
— Куда-т тебя, лешман… езжай прямо!
Глянул под колеса, а там — в пыли — темно проступила кровь. Свежая, еще не загустела. Как будто человека здесь пригробили. Страшновато стало мужику — гикнул, присвистнул, помчал окольными да проселочными, большака избегая, стегали кусты по лицу…
«Дела серьезные, — думал парень. — Говорить ли? Не, с полицией только свяжись, потом затаскают. А мое дело — мужицкое, вот и князь к нам едет — небось поможет. Нешто воспрянем?..»
— Ннно, болячка сибирская… Ннно-о!
Вернулся на выселки поздно, свалил плуги.
— А у нас странничек, — сказали ему бабы. — Сподобил господь бог, ныне вот отчитывает нас, как жить всем надобно…
В самой большой избе — полно мужиков и баб. Притихли ребятишки. Слушают. А за столом, в свете керосиновой лампы, сидит верзила — под самую притолоку. Плечи — во, борода рыжая, а крест (мамоньки!) — хоть на могилу его ставь, такой большой.
Сидит странник и половником щи из миски наворачивает.
— Пострадал я, — говорит, — пострадал за народ святой. Потому и сам в святости ныне пребываю. Да и кости у меня зацынжали! А вы, бабы, не журитесь: по пятницам блудно жить можно. С мужиков своих спрос о том делайте… Это синодские не велят, а я разрешаю. Зло все на Руси от коммунаров да помещиков. Вы их жгите! А я приду — еще и керосинцу вам подбавлю…
Увидел он Карпухина и вытянул к нему волосатую лапу.
— А ну, — сказал, — ты што за пазушкой утаил? Дай-кось сюды! Неча тебе одному радоваться…
Карпухин вынул анисовую, а бабушка Агафья подолом обтерла чашечку и поклонилась страннику:
— Выкушай, батюшко. Дело вечернее… Эка чашечка, с ручкой!
— Не надобно. У меня пропорция иная…
Приставил странничек бутыль к пасти и выкушал водку до самого донышка. Мужики понимающе заволновались. Бабы пригорюнились. Да тихо взвизгивали по углам малые дети, еще несмышленыши.
— А посуду пустую побереги, — сказал странник, показав всем бутылку. — Ее в лавку обратно сдать можно. Ежели десять таких косых сдашь — глядь, и опять сороковку купить можно… Вы это, мужики добрые, учитывайте! В хозяйстве пригодится…
— Документ… есть? — громко спросил Карпухин.
— А крест видел? — ответил странник, вглядываясь в темноту избы, наполненной вздохами и печалованиями. — Ты, шарпан худой, у кого справку пытаешь? У самого святого Евлогия! Да меня сам царь жалует. Губернаторы от страха при мне…
— Ты царевым именем нас не обстукивай! — смело выступил Карпухин. — Что ты есть за поджигатель такой? Эй, мужики, вяжите его… Гони мальца к становому — он рассудит твою святость!
Тут святой Евлогий так врезал ему в ухо, что земля завертелась. Мужики кинулись было на защиту старосты, но Евлогий вмиг поклал их вдоль избы, словно поленья. В ужасе полегли на пол бабы. Хрястнулся Евлогий в печку, посыпались кирпичи и детишки.
— Я вам добра желаю! — ревел он. — А вы справку просите?
Как ни висли на нем, остановить не могли. Всех раскидал Евлогий, мрачно вещая и пророча кары господни, и ушел в степь.
Далеко-далеко ушел, раздвигая душистые травы.
Он шел на голоса Уренской лавры — на звоны колоколов…
Ну и тоска же в Запереченске!
Единственное развлечение — к поезду выйти, на перроне потолкаться. Барышням — новые туфельки показать, а сильному полу — пива на станции выпить. Скоро обыватели привыкли и к Борисяку. Таких, как он, много по провинциям ездит: чем-то приторговывают, чем-то спекулируют, — им-то что, люди коммерческие, вольные. Конечно, как и все запереченцы, хаживал Борисяк-Прасолов на вокзал, пил пиво в буфете станции — кавалер что надо! Усы, котелок сверкает, пиджак с искрой…