— Предлагаю, дамы и господа, — закончил Мышецкий, — поднять бокалы за истинную демократию. Без прикрас и погремушек лживого сострадания к народу, который мы все еще, к сожалению, мало знаем, но который достоин нашей любви к нему!
Потом он с аппетитом ел, много шутил, и было ему весело и хорошо. «Нет, конечно же — Бобры славные люди: как замечательно, что они сюда меня затащили…» Галина Корево отвечала скупо, а прапорщик Беллаш, как добрый малый, неустанно следил за бокалами.
— Между прочим, — сказал он, — к этому Портсмутскому миру с Японией надобно относиться с опаской. Он опасен, ибо офицерство, осмеянное за неудачи в войне, будет вымещать свое зло здесь… вот в таких, как наша, уренских губерниях!
— Юноша, — отвечал Мышецкий, — разве вы не видите, что я совсем не похож на Угрюм— Бурчеева? Разве я мог позволить обидеть народ? Что вы! Я ведь тоже прожил трудную жизнь. И воспитывался в деревенской простоте. И в третьем классе на верхней полке ездил. Мне все понятно! Вот, — пошутил князь, — можете спросить обо мне у господина Ениколопова: он имеет два покушения на губернаторов, человек опытный, не дай бог!
— Не два, а — три, — поправил Мышецкого эсер.
Госпожа Корево вдруг со значением вставила:
— Четвертое, очевидно, никогда не состоится…
Когда гости уже расходились, Сергей Яковлевич придержал в руке теплый и острый локоток акушерки:
— Галина Федоровна, вы не откажете мне в удовольствии довезти вас до дому? Коляска уже подана…
— Благодарю вас. Но я уже дала слово прапорщику Беллашу, что он проводит меня. В следующий раз, князь…
Это было неприятно.
— Поезжай! — отпустил князь кучера. — Я пройдусь пешком…
Ениколопов нагнал его — они пошли рядом, разговаривая.
— В одном этот мальчишка прав, — сказал врач. — Если Витте заключит мир, вся злость нашей гвардии обернется внутрь России, а это, князь, и подленько и неприлично…
Сергей Яковлевич медленно обретал душевное равновесие:
— Виноваты во всем будем мы… губернаторы! Вы знаете, сейчас мало охотников до губерний. Всяк спешит устроиться по департаменту. И спокойнее, и не надо общаться с милым народом. Только вот такие белые вороны, как я, еще надеются на лучшее.
— Ну, к чему так печально? — отозвался Ениколопов. — Вас в губернии боятся и любят. Вы объективны. Не самодур! Вас эта гроза не коснется. Скажу больше, — добавил эсер, — я со своей стороны, как человек, вас уважающий, приложу все старания, чтобы революция, случись только она, не задела вас нечаянно.
— Благодарю, — хмыкнул Мышецкий. — Но думаю, мне ваш авторитет в революционных кругах не понадобится. Я буду опираться в своих решениях на закон и добрые чувства. Мое кредо таково: прочь циркуляр, да здравствует закон, и если хотите, то и — реформа!
— Все это скуплю, — сказал Ениколопов. — Бываю я у этих Бобров, слушаю. Вот вы говорите — тоже слушаю. И удивляюсь, до чего же мы скупно живем! Мы разучились говорить: нас все время гложет удивительная разболтанность чувств и языка. Присмотритесь к окружающему: все в России запутано, непонятно и таинственно, как (помните?) у Метерлинка: «Во глубь забывчивых лесов лиловых грез несутся своры, казнят оленей лживых снов их стрелы желтые — укоры…» Как будто и понятно, на душе осело, а в общем — чепуха!
— Без працы не бенды кололацы, — ответил Мышецкий. — Ладно, послужу еще лет пять по губерниям. Потом в Петербурге помудрствую лукаво еще лет десять. А затем меня, наверное, сдадут на склад. Выражаясь проще — пригожусь в сенате…
Они стояли в глубине Садовой улицы, где-то невдалеке слабо белели кресты кладбища. Ениколопов толкнул калитку своего дома:
— Вас, надеюсь, не смутит мое положение поднадзорного?
— Напротив, — подал ему руку Мышецкий, — я даже был бы рад поближе сойтись с вами. Все-таки вы, Вадим Аркадьевич, выгодно отличаетесь от многих. И взглядами и убежденностью… Но, скажите, зачем вы не гнушаетесь иной раз порочить себя? Вот хотя бы глупая история с лекцией, мне рассказал жандарм. Этот выживший из ума старик Иконников, какие-то деньги, афиши… Зачем?
— Ах, вот вы о чем, князь! — расхохотался Ениколопов. — Но вы бы только знали, во что мне обходятся мои эксперименты. Нет, вы обязательно должны навестить меня. Хоть сейчас! Я вам покажу удивительные морфологические срезы, какие я сделал…
— Благодарю. Но уже поздно. Спокойной ночи!
Кажется, он слишком увлекся своей прогулкой. В этой части города он бывал лишь наездами. Осмотрелся — пошагал по мосткам.
Задумался… Тут его взяли за горло и сказали:
— Тихо… ша! Сымай куфайку… Время — деньги, быстро!
Громилы обступили его кольцом, он не видел их лиц в темноте, только дыхание — водка с луком! — обдавало губернатора во мраке спящего Уренска, горячо и влажно.
— Штанишки-то, — сказали ему. — Ну-ка, задери ногу…
— Да вы знаете ли, кто я? Прочь, мерзавцы!..
Ловкие бестрепетные руки быстро разоблачали князя. Нашли и, конечно, не вернули обратно браунинг, купленный в Париже.
— Дывысь, жмурики: пушка! Да тебе, мил человек, кто б ты ни был, цены нет… Чего же ты ранее нам не попадался?
И вмиг, будто их ветром сдунуло, никого не стало. Во мраке ночи, мягко и нежно, светилось нижнее белье губернатора.
— Дво-о-орник! — тонко и плачуще позвал Мышецкий.
Хоть бы один: все дрыхли на лаврах. И припустил по Садовой обратно, толкнул калитку ениколоповского особнячка:
— Вадим Аркадьевич, вот теперь извольте принять гостя!
Ениколопов быстро все понял, но смеяться не стал.
— Ну кто же ходит в такое время без оружия? — выговорил с упреком. — Разве вы не знаете, князь, нашей Обираловки?