На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 103


К оглавлению

103

Дремлюга быстро повернулся к дверям, выкинул тюк наружу.

— Федорчук! Готовь господина Борисяка на выписку…

Выпустят — значит, подвергнут его, большевика, недоверию партии: а почему выпустили? Других что-то не выпускают. Да и губернатор, скажут, к тебе, как в гости, хаживал… Провокация!

— В баньку, Савва Кириллыч, — добродушно говорил Дремлюга, — сейчас бельишко вам выдадим, сразу в баньку ступайте…

Выпустив его на волю, жандарм посеет раздор в депо, устроит склоку в ячейке партии, еще слабой, только начавшей работу, и все это — накануне… Накануне настоящего боевого дела!

— Эть! — сказал Борисяк и кулаком отбросил Дремлюгу в угол.

— Это ты… умник! — слабо охнув, поднялся капитан.

Пружиной разогнулся от пола, сказал: «Прими!» — и Борисяк грохнулся наземь без памяти. Дремлюга обмахнул губы, долго глядел на подбородок Борисяка, остро выпиравший.

— Ну, полежи… — сказал. — Федорчук! Кидай барахло обратно. Да и курево отбери. Вот и карандаш… Тоже, писарь мне нашелся!

Провокация была сорвана. Обоим по зубам попало, но борьба всегда есть борьба… В этом смысле Дремлюга был действительно рыцарем: он даже не обиделся на Борисяка за свое поражение на благородном турнире. Вернулся в кабинет, потрогал челюсть.

«Ничего… бывает! — сказал он себе. — Да и чего с нами не бывает?»

К осени 1905 года Россия ощутила как бы подземный толчок, и все, что ранее сонно ворочалось на полатях, вдруг очнулось в каком-то тревожном бодрствовании. Из-под руки вглядывались русские пахари в дебряные дремучие горизонты великой России:

— Эвон, горит. Вишь-вишь, как полыхает!

— Кажись, господ Курдюковых палят?

— Не! То Юрасовых выжигают…

В один из дней, когда первый осенний лист, пожелтев и зажухнув, с шорохом осыпался на землю, Мышецкого вызвал к себе в генерал-губернаторство Тулумбадзе, «сатрап бывый». Не человек, а — карающая длань господня! Сергей Яковлевич выехал на «кукушке», и когда посинело за окном медвяно, князь увидел, как далеко-далеко, в неизбежной русской дали, трепещет огненное знамя пожара.

Уютно было в теплом вагончике, шелковое белье так приятно гладило тело, а там, за окном, дразнил и пугал воображение дымный гребешок «красного петуха», кричащего над Русью со времен Стеньки Разина!..

Тургайский вокзал подавлял своим величием, как мавзолей над прахом монгольского владыки, затерянный в нежилой степи. Мышецкий вглядывался в ряды однотипных домов, похожих на казармы, на шеренги деревьев, выровненных по линейке, и нестерпимо мучился:

«Откуда я знаю этот город? Когда мог быть здесь?» Наконец вспомнил: ведь это же — военные поселения, виденные им на картинках старых журналов. Одна лишь тюрьма своей чудовищной архитектурой как-то вырывалась из общего аракчеевского ансамбля. Именно на тюрьме, как это ни странно, мог отдохнуть глаз человека, замученный строгой геометрией линий…

А вот и сам Тулумбадзе — мужественный дурак. Разговор поначалу бултыхался через пень колоду, да оно и понятно: перед этим сатрапом Сергей Яковлевич невольно сжимался, как раковина, захлопывающая створки перед опасностью. Первый вопрос генерала был и впрямь идиотский: сколько князь платит за электрическое освещение своего дома? (Князь и не знал этого.) Потом Тулумбадзе спросил:

— Как у вас прошло в Уренске братание?

— Простите, но я не извещен ни о каком братании.

— Членов полиции с активными патриотами… Есть у вас такие?

— Полно, ваше превосходительство…

И тут Мышецкий успокоился. В самом деле, стоит ли обращать внимание на человека, выскочившего в двадцатый век прямо из щедринской рамы «глуповского междоусобия»? Но тут же решил для себя — твердо и бесповоротно: ни в коем случае, если не хочешь погибнуть сам, нельзя исполнять решений Тулумбадзе (никогда и никаких). Уренск попросту должен выйти из-под руки степного цезаря! И когда это решение было принято князем, он сразу повеселел.

После чего генерал дал совет закрыть все газеты, на что Мышецкий возразил, что в Уренске существует всего одна, да и та — губернский официоз. «К чему это?»

— Тогда пусть они пишут правду, — велел генерал сумрачно. — И, пожалуйста, разгоните все общества!

— У нас было только одно общество трезвости, но оно спилось…

Так продолжалась игра в «кошки-мышки» с дураком, управляющим областью, на которой могла смело разместиться четверть всей Европы.

— Вы Евлогия Фуфанова хотите видеть? — спросил генерал.

Сергей Яковлевич уронил пепел папиросы, долго сошлепывал его с темно-синего сукна. Евлогия, этого кумира петербургских дам-ханжей, днем с огнем искала полиция. Победоносцев перетряхнул все монастыри, чтобы узнать, где он прячется от синодско-полицейского гнева. И вдруг ему говорят — не хочет ли он видеть Евлогия.

— Евлогий, ваше превосходительство, подлежит арестованию как злостный погромщик, повинный в гибели множества людей…

Тулумбадзе, рассмеявшись, хлопнул в ладоши:

— Эй, Евлогия! Пусть войдет…

Небывалое волнение охватило князя: буква закона, который его смолоду приучали уважать, блестящая плеяда юристов-наставников, внушавшая следовать уставам законодательства, — вихрем кружилось все!

— Здрав будь, золотко, — раздался рыкающий бас. — И ты будь здрав, человечек божий… Сейчас чайку упился с медком, оно так-то уж хорошо мне стало. Во, благодать!

Мышецкий поднял глаза на человека, но пришлось поднять их до потолка, — столь велик был этот мужик.

— Евлогий, батюшко, — смиренно вопросил его Тулумбадзе, — поведай нам, соколик, что ты видишь в грядущем?

103