На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 106


К оглавлению

106

— Ты действительно неумен, — заговорил Мышецкий горячо. — Ну почему все мне надо думать? Ведь я хочу, чтобы все эти ваши просьбы разрешились именно в думе… Пойми ты: там, именно там, с трибуны, ты сможешь высказать о Байкуле, что тебе в голову взбредет! Должны же вы и меня понять: я не царь, не бог и не земский начальник… Я только губернатор! Не могу я выше головы прыгнуть! Мало ли чего вам завтра захочется! Мне на вашу алчность земли не напастись… Так что готовься занять место в русском парламенте, но останови своих головотяпов с их кобылами! Понял?

Карпухин смотрел на губернатора как на сумасшедшего. С таким-то взглядом и удалился. Но Мышецкий не шутил: где надо, он уже готовил уренское общество. Мол, вот уже есть… вполне достойный… сын народа… не пьет, грамотный. «А что еще требовать?»

— Кстати, — вспомнил он однажды на пятнице у Бобров, — а как обстоит дело в орде? Или выборы в думу им безразличны?

— Султан Самсырбай уже выбирает, — засмеялся Смирнов.

— Кого?

— Себя, конечно…

Князя колотило от праведного негодования:

— Не могу взять в толк, зачем этому ублюдку в золотых наперстках нужно сесть в кресло депутата. Двух слов связать не может! Срам и мерзость, нищета мысли и жирное брюхо… Стыдно, стыдно!

Мария Игнатьевна, усатая Бобриха, отозвала князя потом в тихий «медхен-циммер» и долго толковала о своем супруге. Какой он положительный, прогрессивно мыслящий, морально организованный… Мышецкий не сразу понял, к чему это клонится: Бобр, оказывается, тоже нацелился попасть в думу. Однако Иконников казался князю более выгодным кандидатом от городской курии, и он сказал:

— Уважаемая Мария Игнатьевна, но я ведь только губернатор и не могу говорить от лица города… Свою речь о достоинствах вашего супруга вы должны произносить не передо мною, а исключительно перед избирателями! Как они решат…

Дома он перелистал множество газет. Выискивал смысл, старался читать между строк. И было ему интересно: предадут ли суду генерала Стесселя? Нечаянно наткнулся глазами на одну заметку. На перроне Финляндского вокзала, когда Стессель садился в дачный поезд, к нему подошел некто с аксельбантом генерал-адъютанта. Сказал: «Спокойно!» — и врезал Стесселю по уху по всем правилам знаменитого русского «судопроизводства». При задержании оскорбитель назвался князем Валентином Долгоруким (другом царя), что вызвало подозрения. Выяснилось, что права носить аксельбант он не имел, являясь лишь поручиком Сибирского ударного полка, графом Анатолем Подгоричани, прибывшим из Маньчжурии. По освидетельствовании врачей, оскорбитель, имевший явные следы двух контузий в голову, признан невменяемым… Сергей Яковлевич подчеркнул слова «признан невменяемым», попросил на следующий день Чиколини:

— Пожалуйста, Бруно Иванович, передайте моей сестре! Пусть она знает, какие дураки бывают на белом свете…

Что-то странное творилось там — внутри большой России.

Большевики призывали студенчество с началом учебного года прекратить забастовку: ЦК партии рекомендовал горячей молодежи не забегать впереди рабочего класса, а ориентироваться исключительно на стачечные гудки заводов. Но гудки эти, столь зычно ревевшие после Кровавого воскресенья, оживали только на рассветах, призывая рабочий люд к станкам.

Самый спокойный месяц для царизма в 1905 году был сентябрь.

Казалось (и Мышецкий верил в это), революция медленно отступала, затравленно огрызаясь короткими стачками, всплесками экономических требований. Но студенты еще волновались, и Трепов велел вызвать из Москвы в Петербург ректора университета — князя Трубецкого. «Фитиль сделать, — поговаривали люди знающие, — чтобы унял своих студентов!» И не ошиблись: князю Трубецкому от «фитиля» стало худо. Зеленый портфель выпал из его руки.

Князь рухнул замертво. Без пульса…

Эта смерть погасила одну из ярких звезд российского либерализма: князь, философ и профессор, конечно же, был человеком, настроенным доброжелательно, он верил в прогресс и идеалы, схожие с идеалами людей, ему подобных. Оттого-то так горячо восприняла Россия падение этой «звезды», рухнувшей у порога треповского чистилища. Писались громадные некрологи, открывали портретами князя-философа сборники, посвященные его светлой памяти. «Великий жирондист умер!» — восклицал Милюков. «Умер в самом стане противника!» — подхватывали «Русские ведомости».

Погиб человек, который верил, что борьбу можно вести доводами моральных аксиом. Но компромисса между идеалами Человечества и сатрапией Диктатуры найти он не смог, и был сражен смертью на пороге диктатора… Ленин писал тогда:

«Бедный Трубецкой! Стремиться к народной свободе и умереть от „сцены“ в передней царского министра… Мы готовы допустить, что это слишком жестокая казнь даже для российского либерала. Но только, господа, не лучше ли …умирать в прямой, честной, открытой, просвещающей и воспитывающей народ, уличной борьбе с этими гадами, без уничтожения которых невозможна действительная свобода, чем умирать от „сцен“ при беседах с Треповыми…»

Император Николай II прислал на могилу венок с надписью:

ДОБЛЕСТНОМУ ГРАЖДАНИНУ

Но толпа студентов тут же разнесла его в мелкие клочья…

На обратном пути с Донского кладбища к демонстрации интеллигенции примкнули рабочие Москвы. Казаки карьером прошлись вдоль колонны людей, певших «Варшавянку». Полиция открыла огонь…

Именно так закончилась жизнь человека, который и не помышлял о нагайках и выстрелах.

Предгрозовое затишье сентября было расколото.

106