— Огурцов, будьте так добры, сходите на телеграф. Узнайте — есть она, долгожданная, или нету?
Огурцов скоро вернулся: и не бывало!
— Вот и влипли, — тихо засмеялся Мышецкий. — Но я верю: она должна быть, и без этого России не стоять на месте — революция камня на камне не оставит, если государь не даст ныне амнистии.
Явился потом Чиколини, всплакнул:
— Нехорошо получается, ваше сиятельство. У меня городовые — передовые люди. Один из них даже в социал-демократы заступил, а его — вот! — убили вчера на Петуховке.
— Печально, — ответил Мышецкий. — Весьма сожалею. Однако на лбу у них не написано, что они передовые… Может, хулиганы?
— Может, и хулиганы! Место такое — публичные дома рядом… У меня просьба к вам, ваше сиятельство: коли амнистия выпала, так освободим черкесов! Черкесы-то — бог с ними: ведро баланды им наварим, они съедят, а потом до утра лезгинку пляшут. Зато вот — лошади, князь, сущее наказание…
— Лошади?
— Точно так. Лошади ведь — не люди: им овес надобен. А сие накладно для участка. Вот тут амнистия как раз подоспела…
— Но амнистия-то, Бруно Иванович, не ради лошадей!
— Оно и верно, что лошадей не касается. Да — накладно!
— Ладно, — разрешил Мышецкий, — выпустите и черкесов, чтобы они вернулись непременно на Кавказ.
Черкесов выпустили на заснеженный двор, вывели из конюшни лошадей — крепкозадых, с лоском шкур и дрожанием холок. Звякали стремена из чистого серебра, но зато попоны были нищенские. Пригнулись черкесы в седлах, гикнули, цыкнули — ищи-свищи их теперь. Видели их скачущими по дороге прямо в Большие Малинки.
— Дэнгы, — говорили черкесы, — с дэнгы служит будэм!
И вечером Большие Малинки встревоженно гасили огни:
— Охти, Ивановна! Черкесы вернулись, опять хлестать станут…
Мышецкий об этом ничего не знал, каждый день гоняя старика Огурцова на телеграф: есть амнистия или нету?
— Нету, ваше сиятельство, пожалейте мои ноги…
Амнистия была объявлена лишь в конце октября, и застучали колеса поездов — спешили в Россию из ссылки поседевшие ветераны радикализма. На станциях их ждали фотографы, чтобы снимать на память «букетом». Это были странные фотографии, когда рядом с меньшевиком Чесноковым сидел анархист Вася Темный, купец-издатель Галушкин нежно обнимал эсера Комара-Громовержца, а возвышенный либерал барон, облокотясь на урну с цветами, взирал на своего милого друга — экспроприатора Федю Нагнибеса… Впрочем, как говаривал Ениколопов, революция имеет множество граней, и не все грани как следует отшлифованы…
— Теперь я спокоен, — говорил Мышецкий.
В день, когда до Уренска дошла весть об амнистии, в губернской больнице, на руках своей жены, Евдокии Поповой, скончался Петя — этот маленький человечек; он простил перед смертью зло, порожденное той борьбой, от которой всегда был столь далек.
Додо стала наследницей его капиталов.
Мышецкий был заплакан, выглядел плохо, под глазами — дряблые мешочки от дурных ночей, губы отдавали синевой, в концах пальцев губернатора — мелкое дрожание.
Огурцов, сочувствуя, доложил проникновенным шепотом:
— Вас желает видеть депутат Государственной думы…
Сергей Яковлевич издерганно и нервно рассмеялся:
— Я еще не сошел с ума… Откуда он взялся?
— Султан Самсырбай, из степи…
— Какие депутаты? — волновался Мышецкий. — Какая там дума? С чего он это взял? Тут камни с неба летят, а он уже себя в думу выбрал? Что он там дурака валяет?.. Ладно, просите, приму!
Сергей Яковлевич посмотрел, как сверкают золотые наперстки, надетые на грязные пальцы Самсырбая, и сразу решил не величать султана ни светлейшим, ни его сиятельством, а лишь по званию.
— Господин прапорщик, — сказал он, — до каких же пор вы будете меня преследовать своими инсинуациями? Положение о выборах еще не выработано в деталях. Выборов не было, кандидатуры губернии едва намечены. И вдруг, извольте видеть, вы самочинно объявляете себя депутатом несуществующего органа правительства…
Весело глядел на него султан узкими щелочками глазок:
— Таврический двор штукатурку старую сбили? Сбили. Новую лепят? Лепят… Для чего, ты думаешь, князь? Десять рубль на один день давать будут… Говори скорей: где деньги получать надо?
Султан прищелкнул языком, и князь Мышецкий, его сиятельство, вдруг прищелкнул тоже — да еще громче его светлости:
— Вы слишком много знаете, господин прапорщик! Больше меня, видно. Даже про штукатурку извещены… Что вы представляете?
— Степная фурий, — ответил султан Самсырбай.
— Это я знаю, что вы можете быть избраны только от степной курии. Но кто вас выдвинул? Кого в своем лице вы можете представлять в думе как депутат? И зачем вам все это? Допустимо являть в своем лице жителей степи, но нельзя же быть избранным от самой степи… Это — только степь! Только степь! Дичь, глушь!
Золотые наперстки вдруг возмущенно застучали.
— Дурак ты, князь! — озлобился султан. — Киргизы мои? Бараны мои? Байкуль мой? Вот моя фурий, вот мой партий. Сто десять жен имел, весной еще прикуплю. — Сложил пальцы в гузку, чмокнул жирными губами. — Ай, — сказал жмурясь, — харош девучк! А ты, князь, одну жену имел. Да и ту батыр-Иконник увел…
После этих слов ничего не оставалось делать, как начать Мамаево побоище. Будем же беспристрастны: князь одержал над султаном блистательную победу, и Самсырбай, посрамленный, отступил в свои степи. Мышецкий наказал Чиколини запретить отныне въезд султану в пределы города. Чтоб его ноги больше тут не было!
— Если же его и изберут все-таки в думу, так он переселится в Таврический дворец прямо из своей кибитки…