Моня Мессершмидт задумался печально, тряхнул кудрями.
— Доказано, — начал, — что существующий строй никуда не годится. Доказано: что анархизм обеспечивает максимум свободы и независимости всем и каждому. Доказано, — и Моня поперчил солянку, — что социализм, не говоря уже о других, более умеренных системах, есть только лишняя и вредная задержка на пути к идеалу мирового человечества… Я сказал ясно? Кто добавит?
— А кто думает иначе, — разлил водку Сева, — тот враг свободы. Я согласен! Поехали в Париж и будем рвать там, в Уренске захиреем.
— Погоди ты, дурак, с Парижем, — возразил Боря Потоцкий. — Я ведь тоже не софист, испорченный буржуазией, и я согласен: самодержавие ни к черту не годится. Но так ли мы с ним боремся? Где партия? Где идеалы? Ведь так можно скатиться до бандитизма…
— Опять эти «измы», — скривил рожу Сева Загибаев. — Хватит!
— Слушай, Боря, как ты можешь? — заговорил Моня Мессершмидт. — Читал ли ты Бакунина? Да знаешь ли ты князя Кропоткина?
— Читал Бакунина, знаю Кропоткина, — отвечал Боря. — Но у них тоже свои идеалы, и ничего не сказано, чтобы грабить Осипа Донатовича! Сначала пьяные умиления, потом банк в Запереченске, а теперь… Почтовый вагон? Так вы хотите?
— Едем тогда в Мексику, — воодушевился Сева. — Во рай-то где! На каждом шагу, я читал в книжке, палят из револьверов, и баб полно черномазых. А полиция в революции не мешается, знай себе только трупы раскладывает…
Боря Потоцкий налил себе рюмочку, зажмурив глаза, выпил.
— Нужна партия, а не банда, — сказал, нюхая корочку. — Не хотите идти к Казимиру — не надо. Но тогда поехали хоть к Битбееву, у него сбита группа — активная, боевая…
— А кто они, эти битбеевцы? — подозрительно спросил Ивасюта.
— Максималисты. Или безначальцы… не помню точно.
— Тьфу! — сплюнул Сева под стол. — Чего мудрить? Неужели нельзя просто: Ениколопов — идеями, мы — револьверами… Проголосуем, товарищи! Кто за почтовый вагон? Кто за Мексику?
— Сначала шестой участок, — авторитетно сказал Ивасюта. — Нам полиции жалеть нечего. Попадется Чиколишка на улице — клей его на всю обойму с приплатой. Вот наш вклад в дело революции!
Потом Ивасюта махнул рукой, вынул из кармана мятые деньги.
— Все, что осталось… Гулять так гулять! Давай шампанского, давай ликеров разных. Отгуляем в Уренске, потом и в Париж можно махнуть. К самому Жоресу закатимся — принимай, мы уренские!..
— Я не поеду, — сказал Боря. — А тебе, Ивасюта, не мешало бы в депо вернуться. Забастовка кончилась, все товарищи вернулись к станкам. Работают… А ты?
— Мы и так проживем, — ответил Сева, обнимая Ивасюту. — Пусть лошадь работает. Я тоже не пойду в контору. Что мы? Денег разве не достанем? Эдакого-то дерьма везде много…
— Моня, — повернулся Потоцкий, — скажи хоть ты… убеди!
И в живот Мони, мягко и почти неслышно, тоже ткнулось дуло револьвера. Он испытал сейчас то же, что и Боря. Но лица у всех за столом были спокойны, и бедный Моня не знал — кто ему угрожает?
— Революция все оправдает в случае победы, — сказал Моня, и револьвер убрали от живота его…
К ночи, после ресторана, Ивасюта поехал к своей Соньке в публичный дом. И никакой Казимир его уже не стерег — гуляй как знаешь. На темном перекрестке, стоя на табуретке, стынул под ветром служака-городовой с медалью поверх шинели.
— Получи, собака! — крикнул Ивасюта идвумя выстрелами из браунинга сбросил старика стабуретки, оставил лежать на снегу.
Амнистии ждала вся Россия, и Ениколопов вскоре проехал по городу в коляске с красным знаменем в руках. Снежинки сверкали на воротнике его рысьей шубы. Был он статен и горд.
— Амнистия! — кричал он. — Получена амнистия, граждане! Никакой амнистии получено не было — очередная липа.
— Амнистия! — взывал он к уренчанам, размахивая флагом…
Все ждали этого призыва со дня на день, и все были готовы. Когда вокруг его коляски собралась толпа, выкрикивающая угрозы, Ениколопов сунул флаг какому-то дяденьке, а сам поспешил в «Аквариум». Далее его ничто не касалось. Важно то, что амнистия объявлена. А кем — не спрашивай.
— Свободу узникам царизма! — летело над Уренском, и Мышецкий, слыша эти выкрики, был приперт ими к стенке. Но слух об амнистии уже настолько утвердился в сознании всех, что князь воспринял требование толпы, окружившей здание губернского присутствия, как должное, само собой разумеющееся! Немного, правда, пугало его, человека долга, полное отсутствие указаний свыше. Бастующий телеграф путал карты…
— И все-таки, — говорил он Дремлюге, — надобно успокоить общественное мнение. До получения вестей из Петербурга, капитан, выпустите хотя бы Борисяка… Его знают и любят рабочие!
— Я не хочу отвечать, — сомневался Дремлюга.
— Вам и не придется: всю ответственность я беру на себя… Крики с улицы усилились. Князь велел открыть дверь на балкон. Выпала сухая замазка, молочным паром ударило в лицо. В одном мундире, без шляпы, он вышел на балкон, склонился над толпою:
— Господа, к чему волнения? Я уже отдал приказ… Успокойтесь! Вопрос разрешится в ближайшее время… Внимательно следите за телеграммами!
— Всех… всех на волю! — ревела толпа.
Огурцов спешно закрывал двери на балкон, затыкая щели клочьями серой ваты. В губернское присутствие уже звонил капитан Шестаков.
— Ваше сиятельство, тюрьму окружили, ломятся. Кричат об амнистии. А и-де она? Что-то не видывал!
Мышецкий дал разрешение освободить всех политических заключенных. Только политических! Семь бед — один ответ. Что свершилось, то есть — переделывать поздно. Если «политику» освободил без амнистии московский губернатор Джунковский, то ему, князю Мышецкому, и сам бог велел. Теперь дело оставалось за малым… за амнистией.