— В том-то и дело, князь, что вы раскололись… Вы опасный для империи человек, ибо у вас началось раздвоение совести…
Возле телеграфа автомобиль остановился, Алябьев сказал:
— Телеграф бастует, но в ваших же интересах, князь, если вы поспособствуете мне отправить телеграмму о вашем аресте.
— И не подумаю! — захохотал князь. — Обращайтесь в Совет!..
Алябьев хлопнул шофера по кожаной спине:
— Вези… прямо на гауптвахту!
Отдельная комната для Мышецкого была приготовлена заранее. Чистое белье, графин с водою, воинский устав и Библия на столе.
— Что ж, — сказал Сергей Яковлевич. — Вы очень любезны, полковник, но я не собираюсь здесь задерживаться. Можете считать, что эта камера — ваша…
С крыльца уже дубасили в ворота чем-то тяжелым. Гауптвахта наполнилась звоном стекол. Алябьев, осунувшись, прокричал:
— Караул… в ружье!
— Затворите двери, — сказал Мышецкий. — Я не хотел бы умереть от шалой пули благодаря вашей, полковник, глупости…
Стреляли недолго. Караул сдался. Возле ворот гауптвахты возник стихийный митинг, и солдаты (те самые — без хлястиков) потребовали предания суду Алябьева, как «шкуры». Ожесточение толпы было опасно, и Мышецкий стал выручать полковника от гнева штыков. Заслонив Алябьева своим телом, он провел его в камеру гауптвахты, из которой только что сам вышел.
— Нет, нет, — сказал князь караулу. — Дверей не затворяйте. Пусть полковник посидит ровно столько, сколько ему желательно. После чего может приступать к своим обязанностям начальника!..
Алябьев высидел до позднего вечера. Отворил двери — никого. Коридор был пуст. Вышел на крыльцо. Сверкали в небе чистые звезды. Скрипел снег под ногами. Подняв воротник шинели, таясь прохожих, полковник вернулся к себе домой, жене признался:
— Машенька, а я — дурак… Зачем я начал с президента нашей республики? Переворот оттого и не удался, что надо было начинать мне прямо с вожаков Совета… Какой я глупый!
На Петуховке, там, где гаснут во мраке последние огни города, в маленькой хибарке, по соседству с домом Казимира, открылось новое учреждение. Длинная надпись на доске заманчиво вещала:
Комиссия для упорядочения дел,
возникающих из соотношений
представителей труда и капитала.
Главой этого учреждения (и его основателем) был прапорщик Беллаш, душа которого металась между санскритом и социологией неупорядоченного мира. Аннинский недавно отпустил его ненадолго в Москву, где прапорщик обозрел загадочный «Музей содействия труду», основанный социал-демократами для помощи бастующим рабочим, и отныне Беллаш был занят совсем не военным делом.
Сюда, на окраину Петуховки, приходили с нуждами рабочие. Ениколопов предложил Беллашу свои услуги, и при «Комиссии» открылась бесплатная медицинская консультация. Отсюда Беллаш — от имени Совета рабочих депутатов — угрожал предпринимателям остановить работу, если не будут приняты меры: такие-то и такие-то…
— Пошто три шкуры спущать? — плакались. — По миру идем.
Беллаш с Тит Титычем разговаривал, как с трибуны:
— Капитал осужден на гибель, этот вопрос решен историей. Если не верите мне, читайте Карла Маркса: у него все объяснено в высшей степени доходчиво, толково и обстоятельно…
Иногда Беллашу грозили из-за угла:
— Ты, видать, капитал только в книжке и видывал! Оттого и за наш хватаешься… Погоди, милок: мы тебе зубы посчитаем…
В полдень, как всегда, прапорщик отворил двери своей «Комиссии»; скоро пришел и Вадим Аркадьевич, сообща растопили печку.
— Чем заниматься будем? — спросил Ениколопов, грея руки.
— Магарычом! — ответил юный прапор, кидая в печурку заснеженные плашки дров. — Рабочий России самой традицией осужден спаивать в получку мастера… Вот этим я и займусь сегодня!
Тут шлепнула с размаху дверь, и сипло сказали:
— Вот они — капиталисты! Бей их… за капитал!
Ениколопов, как сидел на чурбачке перед печкой, так и сунулся в угол.
Беллашу досталось первому, и светлые волосы офицера провисли со лба красными сосульками.
Ениколопов выстрелил.
— Меня не трогать! — сказал. — Убью…
Пролетел над головой тяжелый табурет.
— Бей с опаской, — крикнул Извеков, — у лекаря шкура тонка!
В железной хватке стиснули ему запястье. И револьвер эсера стучал выстрелами, рассылая пули в потолок и окна.
Отскакивали горячие патроны, выпрыгивая вверх и падая за печку…
Били страшно, били жестоко. Но не добили.
— Выноси, паря! — распоряжался Извеков, и работников «Комиссии» выбросили на заснеженный двор. — Кидай теперича…
Схватили за ноги, потащили бросать в колодец.
— Стой! — вовремя удержался Извеков. — Не в колодец кидай, на землю клади с миром. Пущай отойдут на снежку. Сенька, подпали!
Бросили обоих в снег, и снег сразу побагровел. Когда очнулись двое, жарко пылала хибарка — московский филиал «Музея содействия труду». Закопченные пожарные раскатывали по двору черные дымящиеся бревна. Ениколопов встал, долго тер снегом разбитое лицо.
— Пошли, прапор, — сказал. — Коньяком подлечимся…
— На митинг! — кричали пожарные. — Собирай митинг! Вечером на Влахопуловской площади был митинг, каких Уренск еще не видывал. Солдаты подвезли два прожектора, бросили тревожные лучи огня в глухую бездну неба. Светло было и жутковато.
— Товарищи! — объявил Борисяк. — Спешу обрадовать: пожарная команда, этот верный страж города, порывает свои отношения с городской думой, выразив свое желание подчинить себя Совету уренских рабочих депутатов… А это — победа, товарищи!