Кто-то звонко крикнул ему с панели:
— Как вам не стыдно? А еще Струве читали…
— Здесь не Струве, а господин Извеков… Видите, не отпускает?
На базаре быстро свернули торговлю. На бочку с селедками подсадили Сеньку-Классика.
— Сказывай речь! — велел ему Ферапонт Извеков.
Приводим здесь речь, как она сохранилась в нашей памяти:
— Мужики, айда политику, лупить! Всех тунеядцев да болтунов мозгами качать! Что они вам? Только хлеб зазря переводят да в неволе мужика держат… Вперед, за царя! Вперед, за истинную свободу! Вперед, за думу, которая даст вам хлеба и земли… Ура!
Толпа погромщиков обрастала, заполняя улицы. Попутно громили квартиры подозрительных. Вдрызг расхряпали уренскую аптеку.
— Спирт! — кричали. — Без «ликвы» — чистенький…
Потом подошли к зданию острога, — затрещали ворота под напором тел, заухали топоры, ослепительно сверкала свежая щепа.
— Открывай! — кричал, буйствуя, Извеков. — Амнисия, так она всем должна быть… Доколе в рабстве станем томиться?..
Шестаков с утра собирался в баньку. Он уже и бельишко в узелок повязал. И веник похлеще приготовил. И пива собирался выпить на пять копеек. Застегивая на животе ремень, смотритель тюрьмы метался между воротами и телефоном:
— Барышня, барышня, да где же ты? Скорей полковника Алябьева!
Топоры погромщиков уже раскидывали тюремные ворота.
— Стреляй! — кричал Шестаков часовым. — Чего вылупились?..
А внутри глухо рокотала тюрьма, словно зверь ворочался в берлоге. Раздались первые выстрелы часовых и тут же замерли. Шестаков наспех заталкивал в барабан желтые головки патронов, считал их на ощупь толстыми мужицкими пальцами:
— …четыре… пять… — Выскочил потом в мундире нараспашку, сразу шлепнул одного: — Назад! Всех перебью, как собак…
Железный лом опустился над ним, и все сразу померкло. Прощай, уренский острог, прощай и ты, шантрапа несчастная… Сверкала на груди убитого медаль — за героическое сидение на Шипке!.. I
— Гайда, гайда! — разносился над городом вопль опричнины…
Пряча под гимназической шинелью простреленную руку, Боря Потоцкий явился в Народный дом пораньше. Осмотрел выставку, потолкался в библиотеке, где сидели с газетами в руках пожилые рабочие.
— А как здесь Совет найти? — спросил он. Ему показали. Боря постучал в двери, спросил:
— Простите, а товарищ Хоржевский — что, разве в отъезде?
— Придет еще. А вам, молодой человек, зачем?
— Поговорить надо.
— Личное? Или общественное?
— У меня сложно, — ответил Боря. — И то и другое, все вместе!
— Тогда подождите, юноша…
До комнат Народного дома из соседнего собора доносилось стройное пение церковного хора — Николин день на Руси издавна посвящен благолепию. Боря спустился в буфет, пил шипучий лимонад, курил дорогую папиросу с золотым ободком на мундштуке, ощущал в кармане привычную тяжесть оружия (без которого — ни шагу) и думал о предстоящем разговоре… Конечно, Казимир — после всего — может послать его ко всем чертям и будет прав. «Червяк!» Но лучше все-таки поговорить: повинную голову и меч не сечет…
Двери в буфет распахнулись, влетел парень:
— Боевиков здесь нету случайно? — Обвел людей бешеными глазами, убежал.
Медленно и тягуче, словно пухлое тесто, наплывал из громадной бадьи города слух — слух о погроме. Слышались песни и вопли. Уже слышались! Но ласково светило яркое зимнее солнце, в инее и серебре стыли под окнами тонконогие березки, закарканные черными воронами. Боря допил лимонад, снова поднялся в Совет: нет, Казимира еще не было. Советчики глянули хмуро, спросили:
— Молодой человек, оружия нет?
— Нет, — соврал Боря на всякий случай (чтобы не отняли).
— Жаль, — ответили ему…
Народный дом наполнялся людьми. Боря, как посторонний, приткнулся к стенке, покуривал. Ему нужен был Казимир, только Казимир: он приобщил его к партии, пусть он и рассудит…
С треском разлетелось зеркальное окно, — потянуло морозцем.
В проеме дверей показался Извеков:
— Ребята! Во где она… политика-то! Прямо груздочком…
Боря скинул с плеча шинель. Левая рука его болталась на перевязи материнской косынки. «Бедная мама! Как она плакала…»
— Товарищи! — крикнул Боря. — Все наверх!.. Я останусь один! Быстро, товарищи, укройтесь… А я приму их на шпалер!
Первый выстрел, второй… Безбожно, без жалости, как в бою.
Жизнь снова обретала мотив, — мотив революции, и кто-то дружески встал за спиною Бори: товарищ.
— А тебе чего? — спросил Боря, не оборачиваясь.
— Не сердись, — ответил товарищ, — может пригожусь… Стройный и юный, в гимназическом мундире, узком в талии, Боря стрелял и думал о Казимире: «Примет? Или… отвергает?..»
Серебристый от инея рысак вынес губернаторские санки на площадь. Чиколини почти свалился с запяток:
— Но при чем здесь я? Почему один я? А где же капитан Дремлюга?
— Сбегайте в собор, — велел князь. — Пусть прекратят службу. И никого из собора! А духовенство — сюда, на площадь…
Чиколини убежал. Сергей Яковлевич, не отходя от саней, наблюдал издали, как занимается пламя над Народным домом. Горело сейчас нечто новое — не министерство, не трактир, не жилище… И погибали, корчась в жаре, драгоценные Петины листы. Всю жизнь собирал! Человек собирал человеческое! От Рембрандта до Дюрера. Теперь все это — прах и пепел… Ветер сорвал с кровли красный огненный лист железа, понес его над городом с тонким воем и свистом.
— Где пожарные? — кричал Мышецкий. — Где Дремлюга?
На площади, среди искр, бегал Иконников-младший — гласный.