Мебель его была растащена по разным комнатам. Кожаная обивка кресел была содрана, и вся квартира щеголяла теперь в новой молодецкой обуви красного сафьяна. Из узорчатого шелка соф и диванов удалые квартиранты пошили себе блузки и рубашки. Это бы еще ничего, даже смешно, но пропала библиотека, посвященная истории права в России: восемь тысяч томов, на шести языках. Сколько горя… Как это мучительно, словно кровь вышла из тела, сразу постарел!
Сергей Яковлевич обратился в Исполком, и там ему, после долгой канители, дали, вместо книг, бумажку:
«Вещи бывшего князя Мышецкого, обнаруженные в громадном буржуйском количестве, распределены Губотсобесом среди неимущих классов передового пролетарского движения. Бывшему князю оставлено необходимое для нормального прожития человека: стул, стол и диван. Книжки — частью уничтожены, как явная контра, а другие переданы в клубы солдат и рабочих швейной фабрики. Непроизводительно ничего не было расхищено…»
Заплакав, он выбросил ключ от своей квартиры. Заросший бородой, страшный и ожесточенный, Мышецкий ночевал на вокзалах — среди воров и спекулянтов. В солдатской вшивой шинели, в тюремных валенках ходил на барахолку, промышляя, чем мог. Однажды княгиня Барятинская, стыдливо пряча от него кружевные панталончики, сказала на торжище голода и нищенства:
— Что делать, князь? Не подохнуть же нам с вами. Мой кузен уже служит этим бандитам. Ступайте и вы: свет поймет и не строго осудит… Отойдите теперь, мне неудобно разворачивать белье перед вами, князь… Прощайте!
Мышецкий задумался о путях жизни. Можно вернуться в Уренск, где его, наверное, еще не забыли, и затихнуть до времени. Или броситься, очертя голову, прямо в Баусский уезд Курляндии, где — понаслышке — проживала Алиса с сыном, там на ферме можно решить, что делать дальше… Но пути-дороги привели его в Москву, здесь он добился свидания с Георгием Васильевичем Чичериным, ставшим народным комиссаром по иностранным делам. «Все-таки, — думалось, — дворянин столбовой… заветы прошлого…» Чичерин вряд ли узнал князя со времени последней встречи в Париже и посоветовал обратиться в Наркомпрод — к товарищу Цюрупе:
— Поверьте, князь: вас примут, не высекут и не повесят…
В кармане у Мышецкого было всего 900 рублей: это как раз цена трамвайного билета, если только попадешь еще на трамвай!
— Вот садитесь и поезжайте, — отпустил его Чичерин…
Поехал. Два дня ничего не ел. Ни крошки. Князя шатало.
Тифозные вши ползали по воротнику… Народный комиссар продовольствия Цюрупа выслушал Мышецкого о том, что он был поэт, был губернатор, был церемониймейстер и помощник статс-секретаря.
— Благодарим, — ответил, — но нам это сейчас не нужно.
— Может… потом? — спросил Мышецкий, теряя надежду.
— Да и потом навряд ли… А где учились?
— В правоведении…
— Тоже не нужно. Не закон судит у нас, а — народ!
— Вот еще статистика… имею даже труды…
— О! — сразу загорелся Цюрупа. — А в какой области?
— Государственного хозяйства и областной экономики…
— Вот с этого и надо было начинать, гражданин Мышецкий! Бухгалтером сможете работать по продразверстке? Трудностей много, но надо заставить деревню накормить город, иначе… Вы же сами понимаете: иначе нас захлестнут с четырех сторон!
— Простите… кто нас захлестнет?
— Оккупанты, интервенты! Немцы, англичане, французы, тот же Колчак, тот же Дутов…
— Давайте договоримся так, — сказал Сергей Яковлевич, — я буду бухгалтером при Советской власти, вы же, господин Цюрупа, разбирайтесь сами, пожалуйста, и с Колчаком и с Дутовым, которых я не имел чести знать и в лучшие времена своей жизни…
Был выписан мандат. Дали пять ржавых селедок и две буханки хлеба; в мешке лежало 28 000 000 рублей, выданных на дорогу. Разложив паек на ступенях лестницы, Мышецкий первым делом наелся. Вытер пальцы о штаны. Ознакомился с мандатом. Полномочия его захватывали и Уренскую область, где он когда-то губернаторствовал. Но эти края пока были захвачены армией Колчака.
— Ладно, — сказал князь, — без працы не бенды кололацы…
И вскинул на плечи мешок с миллионами.
На вокзале, в гаме и толчее, сразу попал в объятия мужичка. Кургузый тулупчик, на голове меховой треушек. А глаза глядели на Мышецкого — такие добрые, такие печальные.
— Кирилла Михайлович? — удивился Мышецкий.
Да, это был старый дипломат — Кирилла Нарышкин, известный при дворах Европы лучше, чем в России; Сергей Яковлевич недоверчиво оглядывал его тулупчик.
— Что вы здесь? — спросил. — А где же ваша семья?
— Семья — в Париже. А я — вот здесь.
— Неужели вернулись?
— Именно так: вернулся.
— Все бегут из России, а вы…
— Да! А я, если угодно, прибегаю. Я не могу остаться вне России, поймите… И я вернулся, чтобы раствориться в ней. Кто теперь отыщет Кирилла Нарышкина? — Никто: я решил пропасть в глубине отечества, неизвестный и маленький, но зато — русский!
Сергей Яковлевич поцеловал его в обе щеки:
— Как это хорошо! Я тоже… никуда. Видите — вши? Это ужасно. Что происходит? Непонятно… Но я, Кирилла Михайлович, вас отлично разумел: только бы дали помереть здесь, на родине…
Всю ночь мерзли в одном вагоне. На рассвете Кирилла Нарышкин вскинул на плечо котомку, взялся за палку. В окне виднелась пустынная станция, зябко дрожал одинокий фонарь. И тропа, едва пробитая в снегу, уводила куда-то в глухую российскую даль — прямо в жуткую неизбежность глухомани…
Сергей Яковлевич, плача, долго смотрел, как, спотыкаясь и падая, уходил по этой тропе Нарышкин, и шел так во мгле рассвета, пока не растворился в ней навсегда… «Прощай, прощай!»