Продразверстка! — Изъятие у крестьян зерна в пользу революции, фактически ничем не платя за это зерно, ибо деньги обесценены.
Продотрядом командовал товарищ Копрецов, рабочий-металлист, человек жестокий и душевный единовременно. К бывшему князю он относился хорошо, ни разу не обидел подозрением, доверял. Между ним и бухгалтером установились ровные отношения, что помогало в работе… А работа — страшная, волчья, на слезах и крови. Вот придет отряд в село, начинают продармейцы втыкать в землю длинные щупы, разрывают подполы, копают сугробы — ищут зерно:
— Отдай, — говорят, — и не греши перед революцией…
Косо глядели мужики, выли бабы, когда уводили со двора последнюю коровенку. Сергей Яковлевич, замкнув свою душу на замок, подсчитывал, что взято. Выдавал расписки, но мужики швыряли обратно:
— Подотрись ты ими, сука очкастая!
Копрецов устраивал митинги, говорил о голоде среди рабочих, о всемирной революции, которая пламенем перекинется с России на Европу, и тогда везде будет так же хорошо, как в России. Он кричал, что Советская власть вынуждена ввести продразверстку, как явление временное, на которое нелегко было решиться… Но убедить было трудно: пустой хлев и амбар красноречивее всяких слов.
Сами же продармейцы сидели на голодном пайке. Копрецов был строг — ни себя, ни других не жалел. Раз в неделю даст хлеба маслом помазать, и на том спасибо. Но уже постукивали на задворках деревень кулацкие обрезы, уже летели камни в отряд продармейцев, уже приближался Колчак…
Однажды Копрецов отозвал Мышецкого в сторонку:
— Яковлич, — сказал, — ты бумаги прибереги. Коли нужда явится, уничтожь. Дела плохи… Сам вижу: сколько можно трясти мужика? Он и без того нищ. А мы его с двух титек сосем и третью ищем… — И, сказав так, сунул Мышецкому наган: — Возьми, бухгалтер. Всяко в нашей жизни бывает… А наших пытать стали. На березу — и костер под пятками! Так-то, мил человек… Прочувствуй!
Сергей Яковлевич оружие взял:
— Спасибо, — оценил подарок. — Не кажется ли вам, что мы неверно подходим с одной меркой и к кулаку и к середняку?
— Типы, — буркнул Копрецов, — середняка туда и сюда склонить можно. Он и бедняка сторонится и на кулака оглядку имеет. А наше дело — хлеб революции! Давай, бухгалтер, не будем спорить…
Не стали спорить. Вечером из-за увалов Урала навалилась душная темнота, заплавали в тенях сугробы. Копрецов двери открыл на улицу — ему из берданки полный заряд в живот врезали. Успел, падая, закинуть дверь на крючок. Закорчился на полу в сенцах…
Собрались продармейцы:
— Видать, в Уфу надоть — тута врача нету…
Положили раненого на розвальни. Шура Петров, бывший студент, сел к лошадям. Мышецкий, положив рядом с собой винтовку, присел сбоку розвальней. Поехали. Морозило…
Бежала дорога лесом, прядали ушами лошади, с подталых животов их свисали острые сосульки.
В проезжем селе смотрели на продармейцев, как на собак: глазами, сощуренными в узкие щели — от ярой ненависти:
— Эй, куда путь держите, нехристи московские?
— До Уфы бы нам, — отвечал Шура.
— Ну-ну, катайте… Будет вам — и Уфа и лафа!
Стонал Копрецов, задирая к небу жуткое лицо с утонченным от страданий носом. Мышецкий часто снимал ему варежки, дыханием отогревал черные большие руки. Взглядом, полным отчаяния и тоски, Копрецов попросил князя нагнуться к нему поближе и шепнул:
— Спасибо… товарищ…
Светало уже. Из-под шинели Мышецкий достал пенсне, нацепил его холодный ободок на переносицу. Стоял вокруг лес ишевелил лапами. Тонко гудели провода. Одичало и пусто замерла природа. Встретился им мужик-порожняк на заиндевелой кобыленке.
— Куды-ть вас прет лихоманка? — крикнул. — Стой, московские! Дале пути вам нетути: кулачье встало… Вертай назад, покеда целы!
— А — Уфа? — растерянно спросил Шура.
— Колчак в Уфе, там вешают вашего брата…
Шура вынул из соломы винтовку, вставил обойму, продернул стылый затвор, потянул за ногу начальника:
— Товарищ Копрецов, что делать?
Но молчал уже Копрецов, и Мышецкий сложил ему на груди черные, потрескавшиеся от сибирских морозов руки.
— Поворачивай, Шура, — сказал князь, — в отряд… к своим!
Объезжали кулацкие гнезда проселками, по брюхо в снегу, волокли сани на себе — не шли лошади. Спокойно и строго лежал Копрецов в розвальнях. Даже не шевельнется на ухабе — уже застыл, намертво схваченный морозом. Так они и выбирались — к своим.
Ночью продармейцев нагнали кулаки, засвистели пули. Лошади дернули — понесли по обочине. Шура и Мышецкий палили в кричащую тьму, покрытую матом, рвали кони, пока не опрокинулись санки. Куда делся Шура — так и не понял Сергей Яковлевич, но только слабенько щелкнул наган в его руке, и наступила сразу тишина…
Чиркнули спичку, прикрыв ладонями трепетный огонек, и осветили лицо князя — страшное, заросшее бородой и белое.
— В очках, — сказали кулаки, — сразу жида видать! Тяжело помрешь, Мойша, у нас жалости к большакам нету… Пошли, коммунар, мать твою растак, до осинки бы тока-тока выбраться!
Привели в деревенскую избу, посадили на лавку, обыскали.
— Гляди-ка, — удивились, — коммунар-то наш с крестом божьим большакам служит… Да ты кто таков, паря?
— Бухгалтер продотряда…
Как дали в зубы — так и покатился с лавки. Встал, снова сел.
Из носа, стекая в бороду, густея, струилась кровь. «Ах, — думал он, — вспоминая Нарышкина, — может, это и хорошо? Погибнуть вот здесь, чтобы затеряться в неизвестности, раствориться навеки в этих русских лесах, что шумят за окном…» Снова спросили: