— Говори — кто будешь, курва?
— Я уже сказал… И не надо, пожалуйста, выражаться.
— Тогда жди. Придет есаул, он тебе японскую пытку учинит…
Скоро пришел высокий колчаковский офицер, долго отряхал снег с высоких фетровых валенок. Новенькая портупея поскрипывала на нем, полушубок был чистенький, из шкур телячьих. Отбросив голик, повернулся офицер к Мышецкому и сказал так:
— Ну, добрый вечер, князь. Вот и встретились!
Перед Мышецким стоял… Ениколопов.
— Вот уж не думал я, Вадим Аркадьевич, что вы станете офицером… Да и где? В армии Колчака… Что с вами?
— Вспомните наш старый разговор об алмазах. Этот погон на моем плече — еще одна грань алмаза! Видите, как сверкает? Да и где же мне быть еще, князь? — Ениколопов скинул полушубок, добротный английский френч ладно облегал его располневшую к старости фигуру. — Адмирал, — продолжил он, — человек вполне демократических убеждений, и скоро будет в Москве… А как вы? Может, войдем в белокаменную вместе, ваше сиятельство?
— Я недавно оттуда. Там уже полно демократов, и лишних даже высылают…
— Например… вас? — усмехнулся Ениколопов.
— Например, и меня, согласен…
Ениколопов задернул ситцевую занавеску, делившую избу надвое, перешел на таинственный шепот:
— Уж вам-то стыдно, князь. Стыдно. Ведь я знаю вас за человека передовых убеждений. Как вы оказались в стане большевиков?
— Служить России можно разно. Только бы в России — главное!
— России давно нет, а есть Совдепия, — возразил ему Ениколопов. — Любой дворянин сейчас знает, что Россия осталась только за Уралом да надвигается со всех сторон на Москву истинно русскими добровольческими армиями…
— Это очень печально, что на Москву, сердце всей России, надвигаются русские же армии… Что мне с того? — вздохнул Сергей Яковлевич. — Я могу не оправдывать своего поступка. Но вас, Вадим Аркадьевич, я тоже не оправдываю. Все гораздо сложнее, и я не берусь разобраться в том, чего не понимаю… Но часто мне приходит мысль: а, может, так и надо?
— Нет, так не надо, — сказал Ениколопов, снова берясь за полушубок. — Пойдемте, князь, я выведу вас из деревни, ибо другим вашу особу не доверю: слишком много бедствий народу принесли именно вы — продармейцы…
Под звездами, провожая Мышецкого на дорогу, Ениколопов долго говорил о преемственности демократий. Свою мы не можем создать, не доросли, — убеждал он князя, — таким образом, справедливо призвать на глупую Русь демократию из Англии, САСШ, Франции.
Ениколопов достал револьвер, выстрелил. Мышецкий судорожно сжался всей спиной, но пуля ушла в глубокий сугроб.
— Все! — показал Ениколопов в сторону деревни. — Я, кажется, вас расстрелял, пусть так думают… Можете идти, князь, куда угодно. Но куда бы вы ни пошли — вы всегда будете раскаиваться потом, что не пошли вместе с Колчаком! Я не один у него уренчанин — с нами и Геннадий Лукич Иконников, он был бы рад вас встретить.
— Кланяйтесь ему от меня!
— Тогда я сказал, я кончил, я ухожу, я прощаюсь…
Сергей Яковлевич скинул треух с головы:
— Я тоже… Я тоже все сказал, кончил, ухожу и прощаюсь…
Два тяжких года — самых трудных в истории Советской страны — Сергей Яковлевич прослужил на задворках бывшей империи, по крупице, по зернышку отвоевывая и собирая продовольствие для Красной Армии, отбивавшейся на все четыре фронта. Многое не нравилось Мышецкому в новой системе, не всегда ему встречались такие честные люди, как Копрецов, не могли убедить его речи большевиков — комиссаров о будущем светлом рае социализма. Но зато не убедили его и враги, кишевшие вокруг, вроде Ениколопова.
Он остался верен себе, иначе — самой России и народу, который на свой лад он сильно любил, в величии которого он никогда не сомневался. Эта любовь к России, просеянная тонкой мучицей страданий, помогла ему выдержать и не сбежать. Не раз его подозревали в «контре», не раз грозили стенкой, но с угрозами и подозрениями он уже свыкся и научился, как мог, отражать удары судьбы.
Сергей Яковлевич видел, как некоторые бывшие сановники, из числа лицеистов и правоведов, чтобы спасти свою шкуру, втирались в доверие к новой власти, больше других вопили на собраниях, носили на груди пышные красные банты. А потом, прокравшись в партию большевиков, сами же и вредили ей — по мере своих способностей. Мышецкий не делал этого, не лез вперед с речами, ограждал себя — сознательно — от общения с такими «попутчиками»: они были ему неприятны, для них он подобрал хорошее веское слово — «рептилии».
Начальники попадались ему разные. Анархизм был еще в моде, у господ-анархистов было много заслуг перед революцией, и вот один из них, некий тип по кличке Мухомор-Черняга, здорово испортил голубую кровь Мышецкого. Один стакан самогонки — ничего человек, два стакана — еще можно разговаривать. Но как третий хватит с мороза, так сразу — за наган, и — орет благим матом:
— Подать сюда эту княжью контру!
Продармейцы прятали Мышецкого где-нибудь в укрытии, пока хмель не вышибало из анархической башки. Выбрав трезвую минуту в своем начальнике, Сергей Яковлевич в один из весенних дней 1921 года сдал полный отчет, попрощался и сказал:
— Ну, а теперь попрошу от вас «спасибо».
— Ну, спасибо, — хмуро буркнул Мухомор-Черняга.
— Вот и все! — Мышецкий застегнул на себе красноармейскую шинель. — Можете мне верить: это ваше «спасибо» есть единственное, что я заработал за эти годы… Я согласен даже унизиться: можете обыскать меня, но, кроме вашего «спасибо», ничего не сыщется…
Стучали колеса теплушек. В раскрытых дверях вагонов, свесив ноги в солдатских обмотках, катался Сергей Яковлевич по стране, начинавшей оживать после разрухи. Было ему всего сорок шесть лет, но, казалось, что жизнь уже перекинулась на старость: нелегко дались уральские да сибирские ночи, просверленные ночными выстрелами. Колчак кончился, и… «Где-то сейчас Ениколопов? А куда бежал Иконников? Где-то они все, мои уренчане?..»