— А много раньше, — подсказал Чичерин, — крыши были крыты не этим аспидом, а — свинцом. И кирпич был розов на закатах солнца. Вот в этом доме… да не туда смотрите, князь!.. Вот в этом! Тут Карл Шестой предавался безумным оргиям и шуты в маскарадных платьях сгорали живыми факелами, воющими из яркого пламени…
Чичерин вдруг заговорил о Париже… но как! Он открыл для Мышецкого Париж с его тайнами. Вот отель «Ду-Миди», и казалось, сейчас выглянет из окошка голова арапа Самора, любимца мадам Дюбарри. А вот здесь Бенжамен Констан назначил первое свидание мадам де Сталь — и она прибежала, трепетная. Но вместо слов любви услышала призывы к конституции! А в этом доме Наполеон основал знаменитый орден Почетного легиона…
— Вы часто здесь бывали, Георгий Васильевич?
— Увы, я впервые в жизни стою на этой улице…
— Как? — воскликнул Мышецкий, пораженный. — Тогда… откуда?
— Только из книг, князь, — вздохнул Чичерин, улыбаясь очаровательно. — Ныне проживаю в Берлине, в Париже — наездом…
Мышецкий заговорил о Берлине, которого не мог выносить:
— Эти вахтпарады, этот вой сирен, когда кайзер выезжает из дворца, это чванство… Нет! У меня все время такое чувство, будто мне показывают здоровенный кулак. Наконец, и этот социализм, вроде некоего отделения имперской канцелярии… Что это?
— Да, — согласился Чичерин, — Бисмарку отчасти удалось то, к чему стремился у нас Зубатов. Но русский рабочий, если угодно, князь, менее склонен к соглашательству с правительством… А кстати, — спросил Чичерин, — каково ваше впечатление от «Тиволи»?
Сергей Яковлевич уже немного поостыл от речей Франса и Жореса — ведь это же только слова, из французского далека пиками устремленные в заснеженную Россию. Ощутит ли сумрачный Петербург эти уколы гениальных слоев, которые брошены сегодня так широко и свободно Франсом и Жоресом?..
— Видите ли, — призадумался Мышецкий, — сами же французы говорят: критика легка, а искусство тяжело… Что вам ответить? Мы, русские, всегда — через голову Германии — были близки Франции. Двор может лобызаться с Вильгельмом, как и раньше, но русская интеллигенция впитает в себя призывы Франса!
— Пожалуй, — согласился Чичерин, — это так… Идеи французских революций нам понятны. И заветы дороги… Не надо, однако, князь, отворачиваться и от Германии: вы сегодня слушали Жореса, но вы послушайте хоть раз… Бебеля!
Распрощались возле неказистого особнячка, и Чичерин приподнял мятую, выцветшую шляпу:
— Здесь я остановился… Желаю всего доброго, князь!
— Вы позволите мне как-нибудь навестить вас?
Георгий Васильевич замялся.
— Поймите меня правильно, князь, — сказал Чичерин, глядя в глаза Мышецкого. — Видеться нам не нужно…
Сергей Яковлевич подозрительно вспыхнул.
— Сударь, — сказал, задетый за живое. — В чем дело?
— Нет, нет, — горячо ответил Георгий Васильевич, беря руку князя в свою. — Не подумайте дурно; я противу вас ничего не имею, пересудов света не признаю. Наоборот, вы даже чем-то импонируете мне, как человек. Но… но…
— Говорите же! — подстрекнул Мышецкий.
— Но я порываю отношения не лично с вами, князь, — ответил Чичерин. — Если бы только вы… Нет! Я порываю отношения со всем классом, к которому не желаю отныне принадлежать. Прощайте же и вы, князь!
Мышецкий долго стоял, размышляя. Вспомнил угрозы Лопухина, который говорил ему в Мариенгофе, что вырваться из своего сословия невозможно. Чичерина эти угрозы, очевидно, не касались. А ведь порвать с отечеством, уйти из семьи — легче, нежели вырваться из тисков своего класса…
Через зеркальную дверь Мышецкий пронаблюдал, как Чичерин взял у консьержки ключ, как медленно поднимался по лестнице. И ни разу больше не обернулся… Всё!
В сезон «бояр-рюсс», когда вся знать спасается от русской зимы за границей, поп-расстрига Гапон проживал в семействе Азефа в Париже: два провокатора под одной крышей. Конечно, ни Азеф, ни сам Гапон существа своего еще не распечатали.
Между тем русского героя Гапона пожелал видеть Клемансо.
Казалось бы, чего уж лучше? Высоко залетел. Но поп устроил Азефу скандал из-за того, что ему купили для визита рубашку не такую, какую он хотел.
— Я хотел с гофрированной грудью! — кричал поп. — Модной…
Четвертого февраля великий князь (и родной дядя царя) Сергей Александрович выехал в свой последний путь по улицам Москвы… Неизвестный, забежав впереди кареты его, швырнул «гремучку» под ноги лошадей. Московский генерал-губернатор был разорван на куски. А человек, бросивший бомбу, ошалело замер на месте покушения. Набежала полиция, появился фотограф. На покусителе не было живого места. Вся одежда в лохмотьях, дымилась и тлела от искр. По привычке фотограф крикнул ему: «Спокойно! Снимаю…» Это был Иван Платонович Каляев, сын околоточного надзирателя, студент и социалист-революционер, посланный на смерть Азефом…
А в тесной комнатке на Гороховой, два (в Петербурге), Алексей Лопухин, хорошо знавший, сколько платить Азефу и сколько дать Гапону, задумчиво слушал, как на подоконнике названивают два телефона сразу. Директор департамента полиции вызовов не принимал — ему все уже надоело: «В Тамбов бы, в угол!..»
Дверь в кабинет его разлетелась — на пороге стоял диктатор Трепов.
— Убийца-а! — заорал он в лицо Лопухину. — Пятаки копишь?
И дверь захлопнулась. Алексей Александрович, которого обвинили в скаредности преспокойнейше раскуривал сигару. Небрежным жестом щелкнул крышкой часов: «Пожалуй, пора обедать…» В кабинет к нему протиснулся дрожащий от страха секретарь: