На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 26


К оглавлению

26

— Убийство бессмысленно и… дико. Дико!

— Не бессмысленно, — возразил ему консул. — Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?

— Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!

— Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!

— В конце… чего? — спросил Мышецкий.

— В конце революции, — тихо ответил Корчевский.

— Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января — не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…

— Цто такое! — послышалось из-за дверей. — Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!

Корчевский прижал палец к губам:

— Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?

— Давно чаю не пил, — сознался Мышецкий, улыбаясь…

Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:

— Ахиллес Гераклович!

— Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!

— Душа моя, выгляните-ка в окошко…

Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы — четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.

— Господи, — говорил консул, — думали, Парижем все и закончится, и вот на тебе. Все снова! У нас… Что скажет посол Нелидов? Ему и своих протестов хватает… А ты, Сереженька, пей чаек, пей! Это не твоего ведомства…

Легко сказать — пей, когда здоровенный булыжник рассадил вдребезги окно. Корчевский кинулся звонить в полицию, но вернулся еще более растерянный. Крики нарастали. Протест!..

— А что сказали вам в полиции? — спросил Мышецкий.

— Мэр города берет стекла на счет префектуры…

— А остальное?

— Здесь же — не Ташкент, Сереженька! Остальное все на наш счет… Ахиллес Гераклович, где вы?

— Цто? Цто вы от меня есцо зелаете, цударь?

— Ах, боже мой! Ну, разбудите же Бутенброка.

— Бутенброк посел рыбку ловиц на прицтань…

Корчевский умоляюще сложил руки перед Мышецким:

— Сережа, ангел мой! Ради памяти батюшки… выручи. А?

— Но что я должен сделать, Петр Викентьевич?

— Выйди… скажи… образумь… А?

Мышецкому только этого и не хватало.

— Петр Викентьевич, но какое я имею отношение к вашему ведомству? Пришел к вам, как к другу моего покойного отца. Вы меня любезно угостили чаем — спасибо… И — вдруг?

Звяк — стекло: под стол закатился камень, ловко запущенный с улицы. В разговор вступил секретарь-византиец:

— Консул зе боицца: его Нелидов Паризе…

— Молчи! — цыкнул консул. — Сережа, и правда, что боюсь. В конце карьеры, сорок лет по разным консульствам, как собаку худую, меня гоняют. Ни угла, ни семьи… Ну? Что тебе стоит?

— Отворите дверь на террасу, — сказал Мышецкий, обозлясь.

Яркий свет южного солнца ослепил его. Синей лазурью вспыхнуло море. А здесь, прямо под ним, задрав головы кверху, стояли французы. И пахло от них канатами, мылом и рыбой.

Сергей Яковлевич смигнул с носа пенсне.

— Мы, — начал, — искренне уважаем ваше чувство солидарности!

— Примите протест! — заявили ему с улицы, не дослушав.

— Ваш протест мы принимаем близко к сердцу…

— Не к вашему сердцу, мсье, а прямо — к царю. Примите!

На конце вытянутой кверху палки болтался пакет с протестом. Что делать? Сергей Яковлевич перевесил свое тело через барьер, подхватил пакет и направился прочь с террасы. Под каблуком противно визжало битое стекло. Корчевский стоял, держась за виски, и его шатало, как пьяного.

— Мальчишка! — простонал консул. — Что ты наделал? Зачем?

Мышецкий швырнул пакет с протестом на стол:

— Петр Викентьевич, а как бы поступили вы на моем месте?

Корчевский мотал жилистыми бледными кулаками:

— Кто давал тебе поручительство принимать заявления от социалистов, когда я, консул, не волен принимать их? Ты же погубил меня… Куда я дену это? Ахиллес Гераклович, возьмите…

— Зацем? Что вы мне пихаете эту бумазку? Дерзыте ее сами. Корчевский стал совать протест в руки князя:

— Ну-ну, тебе же ничего не будет. Ты пришел и ушел, ты посторонний… Догони, Сереженька, верни!

Сергей Яковлевич поискал глазами свое соломенное канотье:

— Извините, Петр Викентьевич, я битым быть не желаю. Вы видели, какие у них кулаки? А я человек уже битый…

Вот так и везде, куда ни придешь. «Печально!» И всюду неприятности. А ему особо везет: беды настигают даже в самых тихих закутах, где никогда не ждешь их. Петр Викентьевич — человек славный, но и с ним навсегда покончено.

В «Вуазене» ему предъявили счет, который сильно кусался.

— Помилуйте, я еще и дня у вас не прожил. А здесь — вино…

— Но вы же не один, мсье.

В номере, как и следовало ожидать, сидел Андрюша Легашев, потягивая за счет князя какую-то дрянь. По его робкому виду можно было заключить, что он уже успел провиниться перед европейской моралью.

— А-а, — сказал ему князь. — Тулу мы разжалобили, выходит?

— Мало выслали, — ответил Андрюша. — До Марселя дотянул, а до Тулы далече. Жена пишет, что время тусклое — забастовки! Да и чайники в ход пошли. Мало им самоваров! Так, нет, ферфлюхтеры проклятые, еще и чайник с электричеством изобрели. Нам они в копеечку еще встанут… Знать бы — кто это изобретает?

26