На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 46


К оглавлению

46

Сергей Яковлевич чуть-чуть улыбнулся.

— А… революция? — намекнул осторожно.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

А все-таки в русской провинции — своя, особая прелесть… Тихие сады на околицах, буйное цветение вишенья и крыжовника. В запахах самоварных лучин и дегтя томятся дремучие, как сыр-бор, души обывателей. Одна улица, главная, как всегда, зовется Дворянской, от нее же бегут, пропадая в оврагах или на козьих выгонах, переулки — всякие там Липовые, Мещанские, Артюховские да Маслобойные.

Вечереет, и хорошо пахнет вареньем и медом. Тихо струится молоко коров, звонко брызгаясь в ведра. Загораются желтые лики окон: у кого — «пятилинейка» на керосине, у кого — так, свечечка. И переговариваются через улочку соседки:

— Ивановна! Иди ко мне чай с песком и с булкой пить.

— Эх, сватьевна, что мне твой песочек! Ты бы сахарку поколола, чтобы пососать можно было…

Сладко и безутешно бьется в окна домов знойное удушье голубой сирени. Выходит на Дворянскую телеграфист с гитарой и долго поет перед верандой поповны (конечно, по-итальянски):


О, сон на море, о, дива сон,
Одесса, май и Коста,
Я пью и кольми паче он
Нэ сто, а триста тоста.
И пьян же, пьян же, пьян же он…

Лицо поповны, выглянувшей с веранды, пышет от чаю и негодования.

— Быдто и впрямь сохнете! — говорит, подбоченясь. — А почто вчерась такую же серенадь жандармихе исполняли? Нет у меня веры к подлецам-мужчинам…

Посрамленный телеграфист идет вдоль улицы, лениво гавкают на него местные «кабысдохи». А на крылечке сидит отставной чиновник акциза и шуршит в потемках газетой.

— Иван Федорыч, чего шелестишь там?

— Да все пишут. Ныне им, сволочам, по пятачку за строку платят, так чего бы не писать? Эдак и дурак сможет!

Телеграфист убредает переулком, а чиновник все «шелестит» и «шелестит». Душа его возмущена и наполнена черной завистью:

— Пишут… Да я бы тоже! И по три копейки — согласен! А на пенсию разве же проживешь? Паразиты проклятые, устроились там при редакциях… Им-то што? А вот тут всю жизнь, как собака, живешь… И под старость получи пятнадцать рублев в месяц… Как жить? Псу под хвост эту жисть окаянную! А они еще пишут…

Из дома, белея фуражкой, выходит путеец с фонарем в руке.

— Фрол Степаныч, ты куда? — окликает его читатель газет.

— К вечернему… Тоже служба: сам себе не принадлежишь. Курьерский сейчас подходит, а его — не пропусти… Эх, поспать бы!

На столбах, окружающих перрон, коптят керосиновые фонари. В их зыбком свете едва можно разобрать название станции:

ЗАПЕРЕЧЕНСК

Уездный город Уренской губернии

Далеко-далеко, в душное степное марево, стелются серебристые рельсы, и такая тоска хватает душу путейца, хоть по шпалам беги прочь! А тут еще телеграфист с гитарой — красуется.

— Шел бы ты спать, дурень, чего тебя носит?

Из вокзального ресторана вылезают на перрон чиновники уездного казначейства — пьяным-распьяны. Один из них потрезвее:

— Господа, держитесь… не падать! Говорят, новый губернатор может проехать. А что он увидит в Запереченске? Нас увидит! А потому лучше уйдем от греха подальше и еще выпьем…

Гордо отвернув лица, обмахиваясь ветками сирени, выступают запереченские красавицы. Под часами станции они раскрывают зонтики и приходят к согласному решению:

— До чего же противные эти мужчины… Фи!

Тащится куда-то мужик с мешком, возле забора долго и шумно мочится, стегая по лопухам и крапиве.

— И не стыдно тебе? — говорит с укоризной путеец.

— А чо?

— Да ведь стыдно.

— А кто видит? Темно вить… Не, какой стыд?

Вдали рождается гудок паровоза. Из глухой вечерней степи наплывает яркий слепящий глаз и режет, словно прожектор, эту запереченскую тьму — преддверье громадной Уренской губернии.

— Это какой же идет? — спрашивает один из казначеев.

— Казанский, — отвечают ему приятели. — Эх, Казань — вот это город! Сколько я там был, ни единого дня трезвым не оставался!

Подходит поезд. Девицы делаются непроницаемо равнодушны ко всему, что их окружает. Выбегает из караулки станционный жандарм, ястребиным оком озирая платформу. Начальства не видать. Да и сошел с казанского только один человек. По виду — господин хоть куда: сам здоровый, в котелке, с тросточкой.

— Чемоданчик-то, — говорит ему жандарм, — тяжел, вижу. Эй, Митька, хошь заработать? — подзывает он босяка. — Эва, хватай хурду… — Жандарм шепчет приезжему на ухо: — Вы ему более пятачка не давайте. Едино пропьет! А по какому вопросу к нам?

— Да так. Я больше насчет кожи… Ну, и замша. Куплю!

— А-а, дело прибыльное, — соглашается жандарм. — Митька, проведи господина по Дворянской — им комнату снять надобно…

Митька, вскинув чемодан на плечо, шлепает по теплой пыли. Лет этому Митьке так под шестьдесят. Приезжий следует за ним, немного в сторонке, чтобы не дышать сивушным духом.

— Чего пьете-то вы здесь? — грустно спрашивает приезжий.

— Да что есть, сударь! А больше «ликву» тянем.

— Ликва? А что это?

— Фир, фир… Слыхали?

— Эфир, — поправил Митьку приезжий господин.

— Он самый и есть. Деликатная штука! Стакашку шибанешь, и враз с копыт летишь. В угрях проснешься, ни хрена не помнишь, что было! Баре-то господа его на тряпку да на морду себе кладут. Чтобы подышать. Ну, а мы — люди бедные: мы пьем его за милую душу…

Митька повернулся было к приезжему, чтобы сподручней разговор вести, но чемодан был столь тяжел, что босяка по инерции так и врезало носом в землю. Чемодан его сверху по башке хлопнул.

— Уж вы извините, — сказал поднимаясь. — Что-то в хурде вашей звенит быдто… Фарфору да хрусталя не было случайно?

46