— Да спрашивали черта, как он в аду живет. «Попривык, — говорит, — дюже хорошо живу, ажио рубашка на мне сгорела!»
За околицей что-то взвизгнуло, и загремела лихая песня:
Я решила в шансонетки поступить —
Стоит только разных красок накупить.
В шансонетках я танцую и пляшу
И мужчинами никак не дорожу…
— Скулите? — сказал Мышецкий, сразу озлобясь. — А сами, черт бы вас побрал, граммофоны себе заводите? Чего разлеглись?
Прибежал Карпухин; в разговоре выяснилось, что картина выселок не столь весела, как показалось сначала. Ждали с утра сельского писаря: у него были списки неимущих хозяйств на выдачу казенного хлеба. Князя особенно бесил этот глупый мотив «шансона», клином входящий в бестолковщину серой мужицкой жизни.
— Чей граммофон? — прицепился князь к Карпухину.
— Да одного тут… Он, видать, по весне мошну развязал, теперь в богатеи выезжает на наших шеях. «Верх, — говорит, — ваш, а я макушкой у вас буду…»
Мышецкий концом трости близоруко колупнул коровий блин, засохший в сморщенный пирог, сказал:
— Я знаю вас за здравого человека, Карпухин. О какой хлебной ссуде из казны может идти речь, ежели вы еще не убрали свой хлеб? Это же — надувательство, разор казенной палаты! Это, наконец, всероссийская жадность ваша, всем мужикам свойственная.
— Ваше сиятельство, — с достоинством, неожиданным в мужике, отвечал Карпухин, — нашего брата ныне все судят. И кривы мы, и косоглазы, и трегубы! А вы — вникните: кой хлеб взошел, видели? Мы же не на прокорм просим… Дурной хлебушко, его и земля не примает — отрыгнет. Эвон мятла-то какая!
Вдали показались беговые дрожки — пылил по стерне сельский писарь, парень-хват, под козырьком от пота мокро, волосы барашком. И если раньше мешал граммофон, то теперь, ко всем досадам, примешался еще и острый запах фиксатуара, исходящий от писаря. Сергей Яковлевич, чтобы не очень выделяться в толпе мужиков, снял фуражку с дворянским околышем, занял место возле окна, но в избу не входил — через открытое окно все было слыхать…
— Вот ваши приговоры! — показал писарь ворох бумаг. — Начальство не утвердило, а вы сами повинны, мужики: зарвались — не емино себе, все на емино просите! Прожрать бы вам…
— Да не на емино, — загорланили, — нам бы озимо бросить!
Взвизгнула баба — патлатая:
— Робят в грядки зарою, сама на фабрику подымусь.
— В грыбы уйду, — посулил старый дед, поддержав бабу.
Мышецкий решил вмешаться — прошел внутрь избы.
— Дайте сюда список, — велел он писарю. — В самом деле, — начал князь, — зерном сорить казне не пристало. Сознайтесь, у кого осталось зерно для посева… Неужели нет честных среди вас?
Мужики ежились, переглядывались, девки — хихи да хахи.
— Ну, хорошо, — почерствел князь. — Значит, честных среди вас нету?.. — Тогда — прошу: кто из вас купил граммофон?
Встал дядя — степенный, каждая заплатка к месту пришита. Но по глазам видно — волк и собак жрет.
— Я вас вычеркиваю из списка неимущих, — рассудил Мышецкий безжалостно. — Можете жаловаться…
— Кому? — пошатнулся кулак.
— Мне…
Сходка оживилась. Снова — бабий голос, взвинченный:
— А Никишкин кровать купил. Уж таку ясну! Блестит и вся с шарами… Диво ли ему хлеб?
— Кто купил кровать? — рявкнул Мышецкий, вооружаясь пенсне.
Тишина… «И смех и грех», — думалось князю.
— Я русским языком спрашиваю: кто купил кровать? Снова — ни звука. Молчат. Боятся.
— Никишкин, это вы купили себе кровать с шарами?
Встал мужичонка, бедноват, подкинул локтями порты:
— Заела баба: купи да купи… Оно и накладно!
— Вычеркиваю, — сказал Мышецкий. — Ибо, позволив себе роскошь спать на кровати, вы сможете прожить и далее… — Резко поднял писаря с лавки: — А ну, сударь, идите… Карпухин, где вы? Ведите сходку и далее. Вы, мужики, знаете его?
— Вестимо. Ён из нашего лесу!
— Я полагаю, — заключил Мышецкий, — что в писари надобно выбирать людей миром. Грамотных… Кстати, вы грамотны?
— Коряво, — ответил Карпухин, — да языком ляскать не умею.
— И не надо ляскать, — усмехнулся Мышецкий. — Вот список — видите, мужики? Я вас расселил на этой земле. Худо-бедно, но вы живете. И жить будете! Россия не стоит на месте. Движется! Я верю — к лучшему. Внуки ваши на этих местах уже всегда будут спать на кроватях. Я дал вам землю и потому обеспокоен судьбой ваших выселок… И здесь я пишу: «Выдать зерно из казны».
— Родима-а-ай, — разом вздохнули счастливые бабы.
— А за это я прошу вас миром избрать Карпухина в писари. Я знаю его, а он ведает ваши нужды… Что еще беспокоит вас?
— На Байкуль бы, — заговорили мужики. — К водичке бы запахнуть: оно, глядишь, и поперло бы… хлебушко-то!
— Не все сразу, — ответил Мышецкий. — Обещайте мне, что у вас не возникнет никаких аграрных беспорядков, и тогда я об озере Байкуль… подумаю!
Главный вопрос был разрешен, и князь вышел. Отставленный писарь раскорякой залезал в дрожки, обиженный.
— Это как сказать, — бубнил он. — Ноне не те времена: печать прессы нам шибко поспособствует… Суворину писать будем!
— Да пишите! Все пишут… а дураки читают, — крикнул князь.
Карпухин проводил его до полотна дороги, где стояла дрезина. Сергей Яковлевич подал парню руку:
— Обойдется, — ободрил. — Держись за меня, Федор, и я выведу тебя в люди… Помяни мое слово: высоко подниму тебя!
Звенели рельсы. На уренские края надвигался вечер. Теплый.
— Сколько их там? — спросил Борисяк.
— С пяток наберется, — ответил Казимир. — Сам Ферапонт — хозяин, Сенька-Классик — шантрапа несчастная, Герасимов, что в банях служит, ну, Шебунин придет на выпивку.