— Вот моя полиция… Лечи!
Один удар, выверт руки, стон от дикой боли, и Ениколопов опустил чужой револьвер в карман своего пиджака. Раскурил папиросу:
— Дурак! Я тебе, что ли, буду штанину заворачивать?
Из ляжки он извлек такой же красочный осколок из-под «монпансье», какие уже вытаскивал сегодня у «желтых» казаков.
— Вы же революционер, — говорил ему Ивасюта, страдая от боли. — Потому и не пошел в больницу, а прямо к вам…
— Как зовут? Откуда?
— Ивасюта… слесарь с депо. Верните револьвер, — начал просить он. — На что он вам?
Ениколопов протянул ему свой браунинг, сверкнувший никелем.
— На, — сказал просто. — Как революционер старый дарю революционеру молодому. Ты — молодец, Ивасюта, если бы вот еще умнее был. Впрочем, — кисло добавил врач, — вы все на депо…
— Рабочих не задевай, — вскинулся Ивасюта. Ениколопов, недолго думая, треснул его по морде.
— А что? — спросил. — Разве ты обидчивый?.. Очевидно, — показал он ему осколок, — сам сделал?
— Конечно, — ослабел Ивасюта от такой наглости. Эсер брезгливо отбросил от себя жестянку:
— Ты бы хоть у меня спросил, как это делается. Моя бабушка еще до свадьбы такие «бомбы» курам на смех показывала… Дурак и есть… Дай сюда браунинг и держи свой хлам!
Кинул Ивасюте обратно старый ржавый револьвер. Показался он, после элегантного браунинга, таким несуразным, руки бы не держали его, — «самопал», да и только. Ивасюта покраснел.
— Поосторожнее, говорю, — огрызнулся для приличия.
— Мне ли тебя бояться, если ты сам боишься своих комитетчиков! — наседал Ениколопов и по виду Ивасюты понял, что слова угодили точно в цель. — Мелюзга эпохи, сорящая высокими фразами: «дисциплина, мнение масс, пропаганда и агитация…» Убирайся!
Но Ивасюта не ушел: он крепко впитал в себя весь яд слов Ениколопова, как лекарство. Врач сейчас выражал его же мысли — но только смело, открыто, честно. Как раз те мысли, которые Ивасюта боялся высказать вслух там — при Казимире, при товарищах.
— Это верно, — вздохнул Ивасюта, — зажали нас… А может, так и надо? Кто его знает… Вадим Аркадьевич, сколько вам? Трешку кину — не обижу?
Ениколопов грустно улыбнулся:
— Трешку? Небось и трешку-то эту у мастера взял до субботы? Самому-то жрать нечего… Вижу ведь…
— Бывает, что и нечего, — согласился Ивасюта.
— Оно и плохо. Да, брат, скверно! Если хочешь знать, то революционеру богатство и не нужно. Но деньги — нужны! Оружие да еще вот деньги — на этом, брат, можно многое построить…
Ивасюта мигал глазками, напряженно соображая.
— Ладно. — Ениколопов достал часы из кармашка жилетки. — Иди, дорогой коллега. А завтра — прямо в бокс, на перевязку…
— В больницу? — испугался Ивасюта.
Ениколопов размашисто отворил двери — прямо в ночь.
— Это вы там, — сказал на всю улицу, — кружки заводите, от страха аж штаны на вас дымятся. А мсье Ениколопов ничего не боится. Так смотри, завтра! Спросишь меня — я перевяжу…
Затворил за ним двери, возбужденно потер свои руки. — Так, — сказал нервно. — Этот человек — мой… Мой!
Сергей Яковлевич отлично понимал, что в такие острые моменты истории всегда идет потаенная борьба за человека. Еще там, на московских банкетах и говорильнях, князь убедился в этом. Правда, никто не говорил ему «примыкайте к нам» — ибо либеральное направление мыслей Мышецкого подразумевалось всеми как нечто само собой разумеющееся. Вне спора, вне доказательств.
Посещение острога поколебало веру Мышецкого в силу крайне левых партий. «Разброд» — вот то слово, которое ему хотелось применить ко всем радикалам. И часто вспоминались слова Булыгина: быть скалой, чтобы разбились о тебя все течения. «Что ж, — соглашался Мышецкий, — пожалуй, это справедливо: служба есть служба, как теория „искусство для искусства“. Свои мнения я обязан приберечь только для душевных сладострастии, но объективность во всем — главное!..»
С таким-то вот настроением он и позвонил Дремлюге:
— Капитан, вам удалось выяснить, куда делся станок?
Болящим голосом Дремлюга стыдливо признался:
— Видит бог — мы все сделали. Извините, но станок пропал…
— Срочно зайдите ко мне! — велел Мышецкий.
Начальник жандармского управления прилетел пулей:
— Всяко было, князь. И увещевали, и грозили. И на чувства били. И в чувство приводили. Детство тоже напоминали… Молчат!
Сергей Яковлевич загадочно посмотрел на капитана:
— А я нашел станок! Прочтите… узнаете шрифт?
Дремлюга перенял листовку: «Уренский комитет РСДРП обращается ко всем трудящимся…»
Даже подпрыгнул.
— Откуда? — крикнул.
— Мой Огурцов вчера изволил опохмеляться на вокзале. Принес!
— Да ведь я, князь, — скривил губу Дремлюга, — точно знаю: Ферапонт Извеков мясо рубит что надо. Сенька его — хоть и Классиком зовется, но забыл, куда Волга впадает… Не станут они такое печатать! Это же — большевики! Ясно, как божий день…
— А я и не сомневаюсь в этом. Вам же, капитан, заявляю, что буду объективен. Меня не коснется влияние — ни слева, ни справа. Волны различных течений разобьются о меня, как об утес!
— А меня, выходит, — сказал Дремлюга, — кое-кто обманул.
— Кого имеете в виду, капитан?
— Борисяка, ваше сиятельство. Говорят, он выплыл!
— И подлежит арестованию?
— Безусловно, князь… А что с активуями? Выпустить?
— Главное было — изъять станок, — пояснил Мышецкий. — Но путями господними, неисповедимыми, он оказался в других руках. И более утомлять наших черносотенцев сидением у вас нет смысла.
— Позвольте, князь, забрать эту листовку?