На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая - Страница 114


К оглавлению

114

Тогда князь Хилков решил действовать иными доводами. Прямо с митинга, охрипший от речей, он поднялся в паровозную будку, нагнал пар и повел локомотив через щелкающие стрелки. Рука в лайковой перчатке потянула реверс, взревело стальное чудо над фабричными окраинами, над заглохшими дачами обывателей.

Хилкову казалось, что армада железным машин тронется за ним — за князем, и дорога между Москвой и Петербургом снова оживет… Бросив кидать в топку уголь, министр выглянул в окно. Мокрый снег бил в лицо, резало глаза изгарью. Нет, никто не ехал следом за ним. Хилков остановил локомотив, соскочил на шлаковую насыпь и съехал вниз. У самой канавы, затянутой ледком, он понял свою наивную тщету и заплакал от обиды…

Так самодержавие лишилось дорог в империи!

4

Теперь, после Портсмутских переговоров, все выше всходила, красновато отсвечивая, звезда Сергея Юльевича Витте — графа «Полусахалинского». Люди, со страхом взиравшие на происходящее в России, прочили графа в премьеры. Булыгин не отличался смелостью, но рядом с ним вырастал, как будущий министр, Дурново.

Витте афоризмов (вроде «патронов не жалеть») после себя не оставил. Он говорил монотонно и логично; смысл его речей перед царем сводился к тому, что нельзя разрешить проблемы страны путем вооруженного погрома. Витте очень не любил, когда рабочих расстреливали, и сурово осуждал палачей. Он сам хотел расстреливать рабочих, и очень был сердит, когда его осуждали за это…

— Изо всего этого, — говорил в своем Уренске губернатор, — я делаю вывод, что вскоре начнется чехарда. И мы, пожалуй, впервые удостоимся быть управляемыми правительством коалиционным! Но как Витте умудрится совокупить деяния думы с хамскими замашками Дурново — это одному всевышнему известно!

Служба, исключая некоторые частности, не доставляла ныне Мышецкому прежних тревог. Катилось все по старинке, по тропкам, укатанным еще предшественниками, и реформировать как-то не хотелось. Сейчас, когда вся Россия напряглась для борьбы, смешными казались бы его потуги изменить облик Уренской губернии — да шут с ней, пусть ждет своей очереди, когда неизбежное случится!..

Пришел в один из дней октября Чиколини с бумагой.

— Князь, уделите… — начал.

— Времени нет!

— Нам не времени — денег бы.

— Денег — тем более. А на что они вам, деньги?

— Да вот лошади тех черкесов, кои по вашему приказу из Больших Малинок в острог посажены… Сено жрут…

— Черкесы?

— Нет, лошади.

— Надо говорить понятнее. Ну и что?

— Дополнительную смету подписать извольте, князь.

— Ох, господи… Давайте! — Подписал, не глядя — сколько там и чего, потом глянул в календарь. — Десятое, быстро летит время, Бруно Иванович. У нас в депо не волнуются? Тихо?

— Так, «летучки» бывают, — ответил Чиколини. — Но теперь такая уж Россия пошла, князь: в баню ходят реже, чем на митинги. Ну, мои городовые разве что для порядку — свистнут…

— А что ваши городовые? Каково настроение?

— Да в профсоюз желают вступить… — Чиколини преданно мигал глазами — черными, выпуклыми, добрыми, как у коровы, которую мало бьют и много кормят. — А что удивляться, князь! — говорил рассудительно. — Ежели семинаристы бастовать стали, то почему бы и нам профсоюз не составить? Случись, черепушку проломят в сваре — от начальства кот наплачется. А тут, глядишь, из кассы профсоюза трешку-то и скинут! Все жить веселее…

— Вы мне смотрите, — пригрозил Мышецкий. — Все хорошо в меру. Власть должна оставаться нейтральной, на то она и власть!..

Вернулся с телеграфа Огурцов; по его бритому, как у старого актера, дряблому лицу стекали струйки дождя.

— Есть что-либо? — спросил его Сергей Яковлевич.

— Есть. Только что получили, князь… Мышецкий с удивлением прочитал следующее:

«…все дороги кроме финляндской приказчики конки Харькове Екатеринославе серьезные события здесь пока и только столкновений нет ожидают важных актов. Разграблен арсенал Зимний дворец разрушен обуховский завод обращен в крепость рабочие стреляют по войскам из пушек убито пятнадцать инженеров и восемь евреев…»

Это было чудовищно — по безграмотности, по вздорности.

— Разве же это мне? — дивился Мышецкий. — Провокация…

Порвал бланк на мелкие клочки, швырнул в корзину.

— А знаете, господа? — сказал, подумав. — Ведь в этой сумятице вздора уже что-то чувствуется. Мне даже не передать вам смысла этой странной телеграммы. Одно могу сказать точно: потрясение России уже обозначилось… причем — резко!

Тишь и гладь да божья благодать в Уренске оборвались в этот день убийством в тюрьме — уголовные бандиты убили политического заключенного. Сергей Яковлевич сразу примчался в острог, где его, как всегда, любезно встретил смотритель.

— Капитан, — спросил князь, — как это случилось? Шестаков охотно рассказал:

— Двенадцать тридцать — гуляет политика. Тринадцать — сволоту нашу на двор выпущаем. Вот в этот промежуток, князь, когда камеры были открыты, и произошло…

— Чем убили?

— Стеклом, князь. Прямо шею ему всю изорвали!

Губернатор сидел на табуретке посреди комнаты для свиданий. Толстые решетки вязали окна в тесный узор. Потрескивала печка, и торчало из нее обугленное полено. Было угарно и постыло.

— Пойдемте, — сказал князь, поднимаясь.

Шестаков, громыхая ключами, семенил — след в след, как собака.

— Убитого смотреть будете? — спросил из-за спины.

Мышецкий отвечал ему, не поворачивая шеи, втиснутой в узкий и жесткий от крахмала воротничок:

— Нет. Не буду. К какой партии принадлежал убитый?

114