— Угроза слева — опасна. Но справа надвигается на Россию не менее ужасная сила. Ты был прав: нам с этой силой не совладать. Эта стихия низов, как гад, выползет из подвалов и трущоб, и тогда города зашевелятся ужасными кошмарами.
— Я рад, — сказал Мышецкий, светлея, — я рад, что ты, хоть поздно, но поняла… Однако и для меня все поздно. Я лишь щепка, увлекаемая бурным течением. Мне ли справиться? Мне ли, когда даже капитан Дремлюга снял шпоры?
— Он надел их снова… Как же ты этого не заметил?
Пришел вскоре, легок на помине, и сам Дремлюга, обстоятельно доложил об аресте Мони Мессершмидта и прочем.
— Продолжайте энергичнее! — велел Мышецкий.
— Далее продолжать — до Совета добраться, — сказал жандарм. — Вы это имели в виду, князь?
— Я вам русским языком сказал: продолжайте и дальше…
От прямого же ответа князь увильнул. Алябьев попросил навестить его, и губернатор встретился с полковником.
— Мыло солдаты получили? — спросил Мышецкий.
— Да.
— Скажите: куда могло деться оружие из казарм?
— Естественно, князь, оно в надежном месте. Разложение войска закончилось и дало теперь обратную реакцию.
— Сомневаюсь, — возразил Мышецкий.
Алябьев театральным жестом прижал руку к сердцу.
— Русский человек, сказал он где-то вычитанное им, — да, он анархичен по натуре, но чувство долга у него развито не меньше, чем в душе германца…
Это сравнение показалось смешным: от Стеньки Разина («Сарынь на кичку!») до Теодора Шимана («Хох, кайзер!..»).
— Полагаюсь на вашу ответственность, — сказал Сергей Яковлевич. — Мое же отношение к происходящему в России лишь как к грандиозной репетиции! Когда люди еще не играют всерьез, а лишь прикидывают свои силы. Исходя из этого, я считаю, что восстание в Москве — абсурд. Как можно взяться за оружие на грани падения революции? Это — безумие…
Алябьев вдруг глянул на двери — с опаской, заговорил:
— Князь, даю вам слово честного человека — я никому не скажу. Все глубоко между нами, но ответьте: вы… меньшевик?
Сергея Яковлевича покоробило:
— С чего вы это взяли, полковник?
— Но так, как говорите вы, князь, говорят и меньшевики.
Мышецкий отвечал обстоятельно, задетый за живое:
— Ни меньше, ни больше не стал я любить Россию и народ за эти дни, для меня тяжелые. Но ваши предположения, полковник, могу счесть оскорбительными для своей чести… Я не виноват, что мои мысли (а я много размышляю) нечаянно соприкоснулись с высказыванием какого-то меньшевика. Но это — мои мысли! Русский народ очень сложен, очень многогранен: анархия души и чувство долга — это не суть главные качества нашей нации. О русском человеке думают и говорят много. Даже слишком много! Ах, какой он удивительный, и прочее… Но, признавая всю его сложность, продолжают относиться к нему, как к скоту, как к двуногим! Срам!
Далее они говорили о казарменных делах. «Армия — это лучший сын народа, — убеждал его Алябьев, — и он, этот сын, должен храниться в запечатанном сосуде: любое покушение на вскрытие сосуда надобно расценивать как подлое святотатство…»
— Я справлюсь, — говорил полковник, — только прошу вас, Сергей Яковлевич, поручить это мне. Офицерский корпус достаточно авторитетен, чтобы самолично рассудить и покарать.
Мышецкий отбоярился от казарменных дел:
— Бог с ними, мне и своих хватает…
Телеграф принес известие о конце московского восстания. Казалось, что Алябьев где-то прав, — Совет московских рабочих депутатов вынес резолюцию: «Голод вступил в свои права, и мы прекращаем стачку с понедельника. Становитесь на работу, товарищи!»
Началось то страшное и дикое, чего Сергей Яковлевич не понимал и не признавал. Приказ «арестованных не иметь» вызывал в нем внутреннее содрогание, словно прикосновение к разящей падали. Но петля, завязанная еще в Курляндии, уже перехлестнула шею Москвы, по России носились грохочущие поезда карателей, и стоны глушились ласковым звоном бокалов с шампанским.
Не обошлось, конечно, и без тостов, — Гучков, хорошо памятный Мышецкому по «волне банкетов», теперь чокался в Москве с адмиралом Дубасовым.
«В нашем содействии вам, — заявил Гучков, — вы, адмирал, можете не сомневаться. Любой из нас готов положить на борьбу со смутой все свое разумение и все свои силы. Да поможет нам бог!..»
И это говорил человек, которого Сергей Яковлевич чтил как передового борца за свободу народа… Дальше ехать было некуда: поворот был завершен. И теперь сразу стали понятны сомнения Саны, пришедшей к нему. Князь осознал и всю острую суть намеков своей сестры. Все ждали от него…
«Чего? Поворота?»
— Савва Кириллович, — сказал Мышецкий печально, — я много думал эти дни. Взвешивал, прикидывал… Ждать больше нечего. Вывод таков: уйдите, если можете. Скройтесь, пока не поздно! Я сейчас говорю вам это как Сергей Яковлевич, ваш коллега, но придут войска, зачитают конфирмацию, и мне придется говорить тогда с вами как представителю власти, от которой, вы сами знаете, ни мне, ни вам не уйти… Будьте же разумны!
Борисяк не менее князя был подавлен событиями последних дней, но если князь страдал, как юрист, из-за нарушения правовых норм, то Савва Кириллович страдал иначе — как большевик: борьба угасала, это факт, и откладывалась… «Надолго ли?» — думал он.
— Между нами, — неожиданно продолжил Мышецкий, воспользовавшись долгим молчанием Борисяка, — есть нечто общее, роднившее нас. Это благо народа. С различных позиций, но мы оба старались достигать его. Ныне вопрос о благе отменен. И с этого момента, встав из-за стола, мы разойдемся, каждый по своему лагерю, каждый к своему фельдфебелю…