Борисяк поднял голову.
— Сергей Яковлевич, я давно жду, — ответил он. — Давно жду от вас подобного разговора. И подобного предложения: уйти! Но процедура судоговорения, как и виселица, не страшит меня.
— Вы же знаете, — сказал на это Мышецкий, — что вслед за революцией придет реакция. Для меня подпольем послужит отставка. В революции же, насколько мне известно, отставок не существует. До седых волос! До крышки гроба! Мне грозит потеря пенсии под старость… вам же, сударь, грозит — петля. Так скройтесь!
— И бросить все? — спросил Борисяк, усмехнувшись.
— Но… спасти себя.
— Эх, ваше сиятельство, плохо же вы обо мне думаете!
— Как бы ни думал, но я предлагаю исход разумный…
— Нет. Не уйду. Я останусь в Уренске.
— А тогда, — сказал Мышецкий, — пеняйте на себя…
— Это значит… — намекнул Борисяк, привставая.
— Это значит, — ответил Мышецкий, не опуская глаз, — что отныне я прекращаю с вами все отношения. Вы можете заниматься Советом, как и прежде, но никаких ваших пособничеств я не принимаю. Вмешательства не потерплю! Власть останется на местах — прежняя.
— Вы будете арестованы Советом, если… — начал Борисяк.
— Постойте! Вам никто не давал права на это, и вашей диктатуры позвольте не признавать. Я немало сделал, чтобы отвратить от Уренска нашествие карателей… Счастье вашего Совета, что у вас такой губернатор, как я, со Столыпиным вы бы так не сидели…
— Со Столыпиным бы, — ответил Борисяк, — и я не сидел бы за одним столом, как сижу сейчас с вами… Ну что ж!
Мышецкий встал, протянул руку:
— Давайте простимся как люди… Что будет далее — время покажет, но сейчас простимся, не обижая друг друга…
Через окно он проследил: вот Борисяк вышел на крыльцо, сунул руки в карманы пальто, нахохлился. Спрыгнул в снег — пошел. И скрылся за поворотом… все! Что-то оборвалось. «Пусть…»
В этот день полковник Алябьев приступил к раздаче водки в казармах. Наливали по полному стакану. Выдали сахарный паек. Офицеры учили в казармах, как надо спать на простынях, как складывать одеяло, — до этого спали на голых досках, покрывшись шинелями, как серое побитое стадо. На стенах казарм повесили картинки рождественского содержания.
Алябьев героически хаживал по казармам без оружия. Изображал «отца-командира» и рубаху-парня.
— Был и я молод, гулял, — говорил полковник мимоходом, нигде не задерживаясь. — Погуляли, братцы, и хватит. Кто триппер поймал или нелегальщины набрался — обращайтесь прямо ко мне… Я вас всех вылечу! А то вот, помню, такой анекдот есть…
Вскоре Огурцов доложил Мышецкому, что губернское присутствие снова наполняется чиновниками, сидевшими до этого в «бесте». Мышецкому оставалось сделать вид, будто он не замечал их отсутствия все последнее время. Тихими мышками сидели по кабинетам столпы и заправилы Уренской бюрократии, — присматривались к забытым бумагам, принюхивались к настроениям.
Только иногда проговаривались:
— Господа, а Пресня-то в Москве еще держится… Как бы того да не того. Еще так да эдак… Оно и правда… Шалишь!
— Как дума, — делились по углам шепотком. — Теперь дума все решит. Противу думы не пойдешь, — глас народа, так сказать, глас божий… Вот родят ее, а задавить неудобно…
Невзирая на все осложнения жизни, предвыборная кампания уже началась, и Мышецкий вызвал из выселок Карпухина.
— Господин Карпухин, вы не должны отчаиваться. Ранее вы, мужики, всегда говорили: до бога — высоко, до царя — далеко. Теперь же, с открытием думы, царь встанет рядом с миром русского крестьянства и выслушает все ваши нужды.
С моей стороны я сделаю все возможное, чтобы ваша кандидатура прошла по курии… Карпухин сомневался:
— Ваше сиятельство, на што я вам? Отпустите меня с миром — не надо мне думы, пусть другие езжают, как хотят.
— Чудак вы, Карпухин! Пора уже приобщить себя к общественной жизни. К тому же — десять рублей на день получать будете. Деньги не лишние, вот и хозяйство свое заодно подправите.
— Деньги жуткие, — согласился Карпухин. — За един день сидежа в думе — по червонцу свалят… Ваше сиятельство, да меня мужики от зависти не выберут. Вникните сами: им такие деньги и не снились. Они же мне, как кулаку, «петуха» ночью подпустят…
— Мужики не выберут, — сказал Мышецкий, — но я от своего не отступлюсь. Выселки поселенцев — мое создание, я должен в твоем лице… в вашем, господин Карпухин, оправдать себя за лживые сенатские наветы. А как выступать в думе — научу тебя… вас, господин Карпухин!
От «вы» он перескакивал на «ты», и вообще разговор с Карпухиным был ему чем-то неприятен. Наверное, так мог чувствовать себя древнеримский демократ-гражданин, покупающий раба — в нарушение своих убеждений. Да и мужик — хитрый, по глазам видно, — князя слушал, а свое думал. Писарский лоск к нему не пристал, Карпухин был все тот же — прост мужичок, но за ним уже угадывалась какая-то черноземная сила. «Опасная!..»
Между тем с открытием предвыборной кампании власти, и без того заруганной на митингах, предстояло выдержать еще один бой. Дума стала притчею во языцех, половина России дружно хаяла ее, другая половина приветствовала как первую ступень конституции. Крестьянство возлагало все надежды на думу: им казалось, что дума отберет землю у помещиков и передаст ее в пользование мужика-хлебороба (извечная мечта!). Отрекшись от Борисяка, губернатор с удивлением обнаружил, что госпожа Корево и Ениколопов примкнули к избирательной кампании.
— Очень хорошо, — сказал князь, — есть же разумные люди в стане левых, не только Бобр, не только учителя…