И были митинги — на площади перед вокзалом, в столовой фабрики Троицына, на пепелище Народного дома, перед собором. Охраняемые милицией, уренчане вносили разброд в тему думских выборов. Дело не раз доходило до драки: кто — за, кто — против, метелили один другого по мостовой, рвали волосы… Борисяк сорвал голос, убеждая, что бойкот этого «выкидыша парламентаризма» — единственно правильное решение всех честных людей России.
Он был зол и уже не выбирал выражений в конце митинга.
— Сожрут вашу думу вместе с делегатами! — крикнул он, и какой-то дядя в котелке, с пальцем без ногтя, сильно схватил его за штанину брюк, стал тащить вниз.
— Слезай, — говорил, — тебя никто здесь не спрашивает…
Савва Кириллович догадался, что этот безногтевый — наверняка из дремлюговских филеров. Казалось, что здесь его и арестуют. Прямо на митинге. На всякий случай дал каблуком в зубы — на память. «Один конец», — думал угрюмо. Филер утерся и… «Нет, не взяли!»
А на перекрестках стыли удрученные милиционеры. Ветер задувал под легонькие шинели гимназистов. На ремне у многих болтались громадные полицейские «шаблюки». Ферапонт Извеков вышел из пивного заведения, погладил вздутый живот под чуйкой, дожевал соленую сушку.
— Что, брат, прохладно? — спросил добродушно.
— Да… то есть и ничего бы… — отвечал гимназист. Подошел татарин — убийца скота на салганах, похлопал милиционера по плечу.
— Ай-ай, — закачал головой, — ява полисия-та! Ну, нися-ва, нисява… Слуси, слуси, пульцместером будис…
Ферапонт Извеков протянул денежку.
— На-ка вот, — сказал, — сбегай в «Надежду», обогрейся.
Гимназист презрительно выпрямился:
— Не извольте забываться, сударь. Я на посту!
Вышли из пивной еще трое, стали удивляться:
— Поди ж ты, ядрена вошь! Нонеча в полиции гордость завелась. Меньше рубля, чай, и не берут. Счастья свово ив желает человек видеть… Да ты што, паря, русский, али мериканец какой?
Ферапонт Извеков потянулся к кобуре милиционера:
— У тебя какой? Ну-ка, покажь… не бойся!
— Не ваше дело, — коробится гимназист. — Пустите…
— Да чего рыпаешься? Ты и с «шаблюкой» хорош гусь…
Милиционера, под хохот толпы, обезоруживают, надвигают ему на уши фуражку и дают пинкаря под зад:
— Лети, голубок, привет мамочке…
Милиционер, громко плача, бежит домой.
— Сейчас, — сказал Дремлюга, — еще ништо. Вот погодите, что потом будет. «Слово и дело!» Болезнь революции входила в Россию пудами, а будет выходить из нее лишь золотниками… А — вывод? Корпусу жандармов предстоит много работы!
Бруно Иванович скоблил пол ножнами шашки, поддакнул:
— Оно, конечно, тяжело станется. Экономия нам нужна; дело ли это, чтобы депутат думы по червонцу на рыло имел? Вот и мне, как подумаю, что на пенсию скоро, — много ли дадут? А ведь я послужил!
В каждой избушке свои игрушки. Кто о чем, а вшивый про баню.
— Хороший вы человек, Бруно Иванович, — заметил Дремлюга, — да жидко пляшете. Мало в вас полицейской фанабепии…
— А в чем себя выразить? — спросил Чиколини. — Ну, за воротник кого и схватишь. Непристойность одна. У меня ведь дети, жена музицирует. А я пьяного в участок волоку, он меня — матом… Не дай-то бог! Вот революцию закончим мы с вами, Антон Петрович, развезем всех по острогам и тюрьмам, и я на покой уйду…
Мечты о тихом будущем (садик, цветочки, своя клубника, козу бы завести) были прерваны приходом Бланкитова:
— Господа, господа! Сейчас в магазине. Пинхуса Исштейна кассу вычистили. И ведро на память оставили. Ведро, в бумагу завернутое. Сказали, чтобы никто не двигался, иначе полетят кверху…
Чиколини с Дремлюгой подъехали к магазину Исштейна, когда уже вечерело. Покупатели, застигнутые налетом неизвестных, ежились возле прилавков, у них уже затекли руки. Посреди помещения, завернутое в бумагу, перевязанное бечевкой, стояло ведро — торчала даже ручка его, цинковая. Настоящее молочное ведро!
— Опустите, господа, руки, — улыбнулся Дремлюга покупателям. — И, ничего не боясь, смело выходите из магазина по одному.
— Мне тоже идти? — спросил владелец магазина.
— Конечно, господин Исштейн, мы сами разберемся…
Остались одни, походили, помолчали.
— Мистика какая-то, — сказал Дремлюга, кивнув на ведро.
— Налетчики, видать, с юмором… Им же выгодно, чтобы никто из магазина не вышел! Вот и пошутили…
— Разные шутки бывают, Бруно Иванович.
Дремлюга взял ведро, поднял, крякнул, осторожно поставил:
— Однако «шутка» тяжелая… не вода.
В магазин ворвался Боря Потоцкий, глянул на ведро.
— Ушли бандиты? — спросил. — Это их работа…
Дремлюга сразу навалился на юношу медведем — сзади:
— Вот вы и попались, голубчик! Чиколини, вытащите у него из кармана бомбу… Так, теперь отстегните револьвер! Отлично…
Боря отряхнулся от костоломных объятий жандарма.
— Это, наконец, свинство, — сказал. — Верните хотя бы портсигар. Я с восьмого класса уже курящий…
Закурив, он сел на прилавок, болтая ногами. Было любопытно и совсем не страшно. «Разоружили — еще достанем!» В арест же свой Боря не верил. Скоро с поста пришли двое городовых, украшенных, как говорилось в некрологе, знаками отличия военных доблестей. Молодые, здоровые парни, они сразу храбро кинулись к ведру.
— Стой! — гаркнул на них Дремлюга. — Бомба!
— Краска, — ответили городовые. — Ведро с краской… Мы же по артиллерии служили. Порт-Артур только на нас и держался…
Боря Потоцкий догадывался, чья это работа. Его только смущал сам «снаряд» — не банки из-под монпансье, которые готовил Ивасюта, а… ведро. «К чему это?» Чиколини взялся за шашку — с певучим звоном, блистая прохладною синевой, вырвалось из ножен тонкое лезвие. Боря сказал полицмейстеру: