— Кто чистил кассу — не знаю… Но это не революционеры…
— А — кто? Знаете? — спросил Дремлюга.
— Арестуйте Ивасюту.
— Слесаря? Боевика?
— Чушь! Был он слесарем, а теперь — громила.
— Где?
— Ищите на Петуховке… у Соньки, шмары!
Чиколини, оперируя шашкой, вспарывал бумагу. Дремлюга глубоко, до самых бровей, надвинул фуражку:
— Бруно Иванович, и ведро и арестованного господина Потоцкого прошу вас…
— Вот здорово! — поразился аресту Боря.
— …доставить ко мне в отделение. А я пойду, скоренько пробегусь по бардакам…
Жандарм убрался. Чиколини ходил вокруг ведра, словно кот ученый вокруг дуба мудрости.
— Ну-ка, воды! — пришло ему вдруг в голову.
Облили загадочное ведро водой — страшного ничего не произошло, и Чиколини вложил шашку в ножны:
— Господин гимназист, угостите папироской.
— Пожалуйста, — протянул Боря ему свой портсигар.
— Благодарю, — щелкнул каблуками Чиколини, беря папиросу, и сказал городовым: — А вы, ребята, несите его… чего ждать?
Кавалеры-городовые присели, поднимая ведро.
— Краска, — пыхтели они, — она всегда тяжелая… Мы же по артиллерии. И все такое прочее… техника, она, брат, хитрая…
Ведро наклонилось, что-то шипнуло внутри, блеснуло желтое пламя, и это было последнее, что видели в этом мире четыре человека.
Столь разные люди: гимназист Боря Потоцкий — начальник уренской милиции — и полицмейстер Бруно Иванович Чиколини, Иван Божко и Степан Исполатов — кавалеры Георгия, защитники Порт-Артура.
Дремлюга слышал взрыв и перекрестился:
— Вовремя ушел, господи, спасибо тебе — надоумил…
Взрыв был страшен, и, сидя на Петуховке, Ивасюта хорошо расслышал, как рвануло вдали над городом.
— Все как надо, — сказал он Севе Загибаеву, — долой самодержавие! Долой полицию и жандармерию… Где Клещ! Где Шибздик?
— Сонька, — сказал Сева Ивасютиной подруге, — мы сейчас гулять будем. Да Кларе стукни в стенку. Пусть зайдет…
— Нет, — задумался Ивасюта, — с Клеща и Шибздика много не возьмешь. Им бы только деньги! Нет в них классовой ненависти. Им не до класса — была бы касса!
— Плевать, — махнул Сева. — Свое возьмем… А рвануло хорошо: спеклись жандарм и полицмейстер… Клюнули на ведерко наше!
Появилось на столе вино. Пришла Клара, стали пить.
— Вечная память Бруно Ивановичу! — произнес тост Сева. — А неплохой был мужик. Только — вот жаль — в полиции, дурак, служил!
Поднял стакан Ивасюта, блеснул на его пальце перстень.
— Вечная память и капитану Дремлюге, вот уж сволочь была!
Приставил стакан к губам, и через край его, тонкий, прозрачный, видел Ивасюта, как раскрылась дверь и вошел Дремлюга…
— Ах! — крикнул Ивасюта, захлебнувшись вином. Дремлюга сразу начал расстреливать «безмотивцев», как собак.
Голова Ивасюты упала в тарелку с кружками колбасы, он страшно и громко выпускал на скатерть пьяную блевотину…
Капитан посмотрел, как они подохли, дунул на револьвер и повернулся к ошалевшим от ужаса проституткам.
— Вот так-то и живем, девочки, — сказал, подмигнув им.
И затворил двери. На улице его окликнул из саней губернатор:
— Капитан! Вы слышали?
— Слыхал. Едем…
Алябьев прислал от себя саперного офицера. Все товары в лавке Исштейна, сброшенные взрывом с полок, были перемешаны, стены забрызганы кровью. Клочья человеческих тел стали собирать на лист бумаги…
Сапер показал сплющенный зеленый стаканчик:
— Вот запал, а детонатором была серная кислота, и снаряд должен был взорваться при малейшем наклоне ведра в сторону…
Мясо и конфеты, печенье и свертки цветастых ситцев устилали пол, посреди магазина зияла черная дыра, и оттуда выползал едкий дым — что-то еще догорало. Мышецкий заметил какой-то предмет, похожий на окурок сигары. Поднял. Это был человеческий палец с заскорузлым мужицким ногтем, какие бывают у людей, копавшихся в земле. На сгибе фаланги пальца, смятое взрывом, сверкнуло обручальное колечко. Сергей Яковлевич бросил палец на лист бумаги, куда собирали все, что осталось от людей.
И дежурный городовой, стоя рядом, шмыгнул носом.
— Ивана Божко палец, — сказал. — Он недавно, как с войны вернулся, так женился на молодухе… Хорошо жили, ваше сиятельство!
Мышецкий, запахнув пальто, побрел к дверям, его нагнал Дремлюга, кричал в спину,
— Князь, князь! Постойте… два слова всего!
Сергей Яковлевич остановился, не обернувшись:
— Что вам еще, капитан?
Стоя за спиной губернатора, жандарм сказал в затылок:
— Позвольте арестовать Борисяка?
— Но вы же знаете, капитан, лучше меня, что большевики отвергают террор и все, с ним связанное… Это не его рук дело!
— Его не его… а… Не возражаете, князь?
— Делайте что хотите, мне уже все надоело…
Дремлюга воспрянул. Оставив магазин Исштейна, резво кинулся в свое отделение, быстро сбросил мундир, надел пиджачную пару с жилеткой, скрипел ботинками.
— Бланкитов, Трещенко, Персидский, сюда по милую душу. (Предстали всей троицей). В статской одежде, — командовал капитан, — никого лишнего… одни мы! Только револьверы! Начинается…
Быстро темнело над Петуховкой. Ввалились гурьбой, выставив револьверы, в дом Казимира, напугали до смерти Глашу, полуодетую.
— Где спит Борисяк, Савва Кириллович, год рождения?..
— Пройдите, — сказала Глаша. — Но его у нас нет.
Прошли: действительно, Борисяка в комнатах не было.
— А где муж, господин Хоржевский?
— Он вчера еще увел состав на Тургай, сама жду…
Самый тщательный обыск ничего не дал: Казимир не верил в «свободы», даренные манифестом, и прятал что надо, как и раньше — еще до манифеста.